Не отрывая глаз от табачных крошек на своей ладони, он так бережно, как будто это были алмазы, пересыпал их в трубку из какого-то синего камня. Нижняя губа его жадно выпятилась, пальцы немного дрожали.
Услышав треск огнива, он поднял голову и принял от Виктора горящий кусок коры. Его глаза, темные, с козьим разрезом, светились благодарностью.
Затянулся глубоко, глотая упоительный табачный дым, и от наслаждения даже глаза закрыл.
— Эх, мне бы сейчас еще хоть полшарика!..
Он потер большим пальцем указательный, словно скатывая из мягкого коричневого теста сулящий блаженство шарик опиума.
Потом, очнувшись от задумчивости, посмотрел на Виктора, который разводил огонь, стоя на коленях у печки.
— А ты, я вижу, парень расторопный! И предусмотрительный. Смена белья, компас, котелок и так много патронов — ничего не забыл взять.
— Это не я, это отец позаботился, — отозвался Виктор, хмурясь.
— Тот, которого они увели? Постой-ка, я ведь в сущности еще ничего не знаю. Расскажи, как это случилось.
Виктор не отвечал.
— Ну, что же ты? «Пускай стрелу речи, раз она уже лежит на тетиве». Sсосса! Sсосса!
— Мне скакать не впору… Нельзя ли без острот?
— Извини, это вовсе не остроты, это из «Божественной комедии» Данте. Я ее когда-то знал наизусть. Папаша мой был профессор романской филологии и считался лучшим знатоком Данте. Вот откуда моя — как бы это сказать, — моя дурная привычка цитировать итальянских поэтов.
Он сидел уже рядом, наклонясь к Виктору, этот странный человек в белье, испещренном кровавыми пятнами. Темно-русая голова его уже начинала лысеть от высокого лба к темени, но по краям лысины еще лохматились густые вихры. Издали казалось, что у него на голове выросли крылышки или рожки. Было в этом человеке и что-то шутовское и что-то напоминавшее печального фавна.
— Обыкновенная история, Павел Львович. Я сдал выпускные экзамены и поехал из Харбина домой. А дома уже не было. Развалины еще дымились, и следы поджигателей были свежие. Вот я и схватил рюкзак, подсумок и ружье…
— Это отцовское?
— Нет. Из наших вещей ведь ничего не осталось. Это ружье я привез из Харбина, не зная, что везу. Отец мне велел, как обычно перед отъездом, взять в магазине все, что он заказал. Правда, я догадывался, что для меня куплено ружье, потому что отец обещал, если выдержу экзамены, подарить мне полное снаряжение. Я, знаете ли, с детства умею стрелять — в тайге вырос.
— Да, да, я видел — стреляешь великолепно, дай бог каждому!.. Значит, ты пошел по следу?
— Да. Десять их приходило. Десять японцев.
— А может, маньчжуров?
— Нет, следы показывали, что это люди в японских сапогах. Притом я нашел клочья одежды того солдата, которого сожрал тигр, и еще вот это…
Он протянул Алсуфьеву бляху с обрывком ремешка. Тот осмотрел ее, повертел в руках.
— Номер семьсот тридцать один… Это какая-то воинская часть. Но какая? И где она стоит? Во всяком случае, эта бляха многое разъясняет. Береги ее. И что же было дальше?
— Я нашел мать. Ее ранили во время бегства.
— Она что-нибудь тебе сказала?
— Всего несколько слов. Она уже теряла сознание. Умоляла меня бежать, спасаться. Говорила о каких-то крысах и о том, что японцев навел на след Багорный…
— Вот как! Это становится интересно. Ты говоришь Багорный?
— Понимаете, отец когда-то был с ним вместе в ссылке. И они тогда очень подружились, хотя Багорный много моложе моего отца. Отец помог ему бежать из ссылки. Он, кажется, большевик — впрочем, я ничего о нем толком не знаю.
— Да, это, несомненно, тот самый Багорный… Вот он, оказывается, какой…
— Так вы его знаете?
— Еще бы! В одном университете учились. Ты не думай — я не всегда был такой, как теперь. Хотел преобразить мир… да, да, совершенно серьезно. Видишь ли, я хотел расщепить атом, чтобы освобожденная энергия земли и солнца служила человечеству. Понимаешь, что бы это было? Если бы не революция…
Эх, да что тут говорить! Все пошло прахом… А Багорного я хорошо знаю. Встречался с ним в университете, да и позднее, когда он преследовал нас. Я был в отряде Дикого Барона — слыхал ты о нем. Но его разгромили, мы бросились врассыпную — и напоролись: на эскадрон красных. Эскадроном этим командовал Багорный. Я думал, что он меня расстреляет, как других, а он, каналья, оставил меня в живых.
Последние слова Алсуфьев произнес с такой ненавистью, как будто, даровав ему жизнь, Багорный нанес ему этим тягчайшее оскорбление.
— А где же он теперь, этот Багорный?
— Слышал я, что он у большевиков в большой чести и теперь связался с китайцами. Наверно, он где-нибудь неподалеку, иначе не мог бы навести японцев на след… Ну, рассказывай дальше!
— А остальное вы уже знаете: похоронил я мать и шел сюда, к Третьему Ю. По дороге оглянулся, смотрю — ни креста, ни могилы нет. Вот я и вернулся.
— Та-ак. Что же, Витя, благодарить тебя не буду. Алсуфьев благодарит не словом, но делом. Добро он помнит.
— Полноте, Павел Львович!.. Смотрите, вода вскипела. С чего начнем?
— Со спины.
Он забрался опять на лежанку и осторожно повернулся к Виктору спиной.
— Видишь корку пониже затылка? Вот, вот! Тут больнее всего… Из-за этой ранки я головы не могу повернуть, так что с нее и начни. Только ты легонько, осторожно. Сперва хорошенько отмочи, тогда рубаха сама отстанет.
Виктор приложил мокрую тряпку, чтобы постепенно отмочить засохший на ране струп.
— Больно?
— Нет. Даже приятно. Тепло.
Алсуфьев улегся поудобнее и, уткнув подбородок в ладони, задумался о чем-то. Потом снова заговорил:
— Обыкновенная история, говоришь? Нет, вовсе не обыкновенная. Ты послушай, что со мной было там, за рекой… Больше воды, Витя, и растирай, растирай, только нежно, как будто ласкаешь любимую женщину. У тебя ее не было, говоришь? Не беда, не было, так будет, и скоро будет, это я тебе предсказываю… Да, а со мной вот что приключилось. Весь сезон до середины июня охотился я в тайге за пантами, да не везло. А на обратном пути я к тому же заплутался. Вышел к могилке, но не успел даже разобрать как следует, что ты вырезал там на кресте, потому что по-польски читаю плохо, — как наскочили на меня те и стали допрашивать, откуда я, и что тут делаю, и что видел. Раздели догола, всего обыскали, как будто я бриллианты на себе прячу или какие-то секретные документы. А затем опять допрос: где Виктор Доманевский?
— Как? Обо мне спрашивали?!
— Нет, об императоре Пу И!.. А ты как думал? В конце концов, они же способны рассуждать вполне логично. Могила свежая, в руках у покойницы аттестат ее сына, а бумаги этой у нее прежде не было. Так кто же похоронил ее? Ясное дело: сын. А успела она перед смертью рассказать ему все или не успела? Этот вопрос их сильно тревожил, как я уловил из их разговоров, — настолько я по-японски понимаю. Может, оттого они и хотели меня прикончить. Когда я спросил «за что?», сержант с биноклем подошел и прохрипел мне на ухо: «Хочешь знать за что? Каждый, кто столкнется с отделом Танака, должен умереть»… Тише, Витя! Что с тобой? Не три так сильно!
— Извините, я нечаянно.
— Я же просил прикасаться ко мне бережно, как к любимой. Ну, передохни минутку. Давай подумаем вместе, в чем тут загвоздка. Что в этом деле поражает? Рrimо, ни с того ни с сего приходят ночью к дому какого-то поселенца в двадцати километрах от железной дороги, дом поджигают, а хозяев уводят куда-то. Secundo, сделали это японцы, а не маньчжурская полиция, которую обычно японцы используют в таких случаях. Tertio, когда арестованная убежала и в темноте ее не удалось сразу отыскать, командир отряда, тот самый сержант, оставляет второго арестованного на лесной тропе, а сам, взяв с собой капрала, маньчжуров и проводника с собаками, немедленно идет обратно, преодолев страх перед партизанами, и продолжает поиски. Quarto, они хотят умертвить не только сына, которого не оказалось дома, но и случайного свидетеля их розысков. Знаешь, amico, какой напрашивается вывод? То, что семье вашей стала известна какая-то государственная тайна, военная тайна.
— Какая там еще тайна!
— Этого я не знаю. Но головой ручаюсь, что тайна немаловажная. Я же своими ушами слышал слова «токуму унсо».
— Особый транспорт?!
— Да, если перевести дословно. Чего ты на меня так уставился?
— Мать перед смертью тоже говорила про какой-то «особый транспорт».
— Ну вот видишь! Черт их знает, что это за транспорт, но, summa summarum, я бы теперь за твою голову гроша ломаного не дал. Да и за свою тоже. Особенно после твоей победы у Тигрового брода, где ты уложил на месте сержанта… Нет, мой милый, теперь они будут гоняться за тобой до упаду, всю тайгу переворошат!
— Так что же делать?
— Удирать надо. Удирать как можно дальше. Лучше всего ко мне. Там тебя никто не отыщет. Правда, живу я не один, а вдвоем с одним китайцем, но китаец этот, ей-богу, душой настоящий христианин, хоть и называется Люй Цинь. Ничего другого нам не остается, I amico mio e non della ventura[6]. Да, да, друг мой, судьба к тебе не милостива. Ну, давай дальше, отмачивай теперь струпья под лопатками.
Он опять подставил спину Виктору, а тот, орудуя мокрой тряпкой, теперь уже не сомневался, что его новый знакомый — тот самый человек, который был закопан в землю. Он вспомнил день, когда их в первый раз навестил Люй Цинь. Было это давным-давно, девять лет назад, но Виктор хорошо помнил все. Нельзя было забыть Люй Циня и его рассказ о том, кто жил у него в фанзе.
И сейчас, делая Алсуфьеву перевязку, Виктор мог бы сказать ему: «В тысяча девятьсот двадцать шестом году ты, Павел Львович, убил свою любовницу и бежал к староверам в село Борисовку у станции Ханьдаохэцзы».
Но зачем напоминать человеку о его прошлом?
«В тайге прошлое человека все равно что загробная жизнь», — говаривал отец.
— Ну как, теперь хорошо? — спросил Виктор.
Он продолжал заботливо смачивать струпья на спине этого человека, которого его соотечественники староверы не приняли