— Готово!
Эмма Гансовна, аккуратно приподняв юбку, входит в челн, садится на корму. Под сильными взмахами весел челн стремительно несется по реке. Деревня скрывается за поворотом — справа поля, слева лес.
Марк Павлович складывает весла.
— Вот я и похитил вас! Вот мы и свободны!
Он опять берется за весла. Эмме Гансовне нравится его молодое лицо — серые насмешливые глаза, высокий лоб, тонкий нос.
Он закуривает папиросу.
— А ей Богу, я в вас влюблен, хоть повесьте. И немудрено: у меня жизнь плохо сложилась. Вся молодость испорчена, черт его знает. Жена, понимаете ли, на днях приедет.
— Разве вы женаты?
— В том-то и сила, что и ребенок есть. Но с женой не живу: бабища старая, толстая и стерва. Куда ни переведусь, пронюхает, приедет — загнет скандал. Все летит вверх тормашками. Перевожусь в другую губернию, а моя драгоценная супруга по следам. Так и маюсь. Повенчался я с ней, будучи студентом, — квартирная хозяйка… Развода просил, не дает. Опошлила меня, старая чертовка, веру в жизнь вырвала…
Он приналегает на весла. В светлой воде видно песчаное дно, ракушки, полузакрывшиеся в песок.
— Пристанем?
— Зачем?
— Побродим по лесу.
Не дожидаясь ее согласия, он круто поворачивает к берегу; шуршит камыш. Марк Павлович выскакивает из челна, подает руку Эмме Гансовне. Они идут к березовой рощице; закатный свет играет алым румянцем на белых стволах.
Эмма Гансовна в маленьких желтых башмачках; вся она розовая, златокудрая, нежная. И хочется Марку Павловичу о чем-то ей сказать, но о чем — он не знает и сам.
Они садятся под березою. Выпитое вино слегка кружит их головы; шорох листвы, пение птиц наполняют сердца неясною тревогой, сладкою грустью.
Он берет ее золотистую руку с обручальным кольцом на пальце и целует. Она не отнимает руки. Тогда он наклоняется над ее лицом, прикасается губами к ее губам.
Она, выведенная из забытья, поднимается на ноги и торопливо возвращается к челноку.
— Эмма!
Она не оборачивается.
— Эмма Гансовна!
Она, не глядя на него, спрашивает:
— Что?
— Да вы не бойтесь меня… Если оскорбил вас, то простите.
Она прыгает в челнок, он качается. Марк Павлович поддерживает его за борт, чтобы она не упала.
Оттолкнув челнок от берега, Марк Павлович вскакивает в него; шуршит камыш, журчит вода. Откуда-то вылетает чайка и с жалобным криком несется над рекой.
— Ай, да зелено-вино! — шутит Марк Павлович. — Крутит оно головы изрядно… Я таки выпил лишнего, надо сознаться.
Плюнув на ладони, он гребет против течения. Эмма Гансовна смотрит в реку: вот проплыла вереница пучеглазых ершей — колючая рыба…
Свет меркнет, солнце уходит за леса. Уплыли далеко, а течение у реки, оказывается, довольно быстрое.
— Поторопитесь!
— Супруга побаиваетесь? — злобно усмехается Марк Павлович.
Она молчит. Он думает про нее: в этой миловидной женщине много лжи, скрытости и коварства, она — змейка, ползет, изгибается всем телом, высматривает, хищница, кого бы ужалить. Но — странно! — именно это и влечет к ней — нежная змеиность.
— Вы полагаете, я и действительно в вас влюблен? — приподымает он весла. — Черта с два!
Он сердито взмахивает веслами.
— Немки чужды душе славянина. У вас снаружи — цирлих-манирлих, а внутри — ложь. Вы не обижайтесь. У вас все размеренно и осторожно. А по-моему, коли так, то так, а то и ребенка об пол…
Она с беспокойством смотрит на темнеющую воду.
— Гребите скорее.
— Как могу, так и гребу.
Она, дрогнув бровями, потупляет глаза и перебирает пальцами кружева рукавов.
— Не сердитесь, Марк Павлович, я вам ничего не сделала дурного.
Он угрюмо замолкает.
— Эм-ма! — слышится издалека мужской голос. — Эм-ма!
Она не отзывается.
— А когда ваша… ваша жена приедет?
— Скоро. Точно не знаю.
Эмма Гансовна со вздохом говорит:
— Ужасно быть связанным с нелюбимым человеком.
— Спущу ее с лестницы, тогда узнает, где раки зимуют! — угрожающе произносит Марк Павлович.
— Эм-ма! Эм-ма! — кричит вдали управляющий.
Они подплывают к деревне. Эмма Гансовна выходит на берег первая, Марк Павлович втаскивает челнок и догоняет ее.
На валу их встречает управляющий и раздраженно заявляет жене:
— Das ist unbescheiden! Что-нибудь одно, Эмма, — или веселиться на пикнике или ездить на лодке.
Она плотно сжимает пунцовые губки. Марк Павлович испытывает враждебное чувство к мужу — деревянный чурбан! Неужели этому неуклюжему, пахнущему сапогами и потом мужлану принадлежит грациозная Эмма!
Он поднимает валяющийся на земле прут, хлещет по зеленым побегам елок.
Отец Аввакум спрашивает Эмму Гансовну:
— Куда вы пропали? Беглянка! Муж весьма беспокоился… Ха-ха! Чайку не желаете ли?
Она отказывается. Марк Павлович откупоривает бутылку пива и пьет. «Скажет Эмма, что я ее целовал или нет?» — тревожит его сомнение.
— Сыграй, батя! — обращается он к отцу Аввакуму. — Вышиби слезу из меня…
Отец Аввакум берется за скрипку. Но не печалью, а буйною радостью пролетает песнь по древнему городищу, как весть о торжестве жизни над смертью. Живи, пока живется; люби, пока любится! — мудрость ясна. «Эмма не скажет никому!» — уверенно думает Марк Павлович. Ему приятно, что между ним и златокудрою женщиной есть маленькая, красивая тайна. «Она не скажет, не скажет никому!»
…Солнце закатилось и, как боевой петух, раскинуло по небу вырванные с кровью перья.
— А не пора ли, господа, и домой?
— Да, да.
— Погуляли!
— Лука! — кричит управляющий. — Закладывай лошадей, а Сидор пусть за самоваром придет да за вещами.
И вот — все спускаются обратно с древнего городища: впереди Лука с самоваром, за ним участники пикника. На валу остаются пустые бутыли и корзины из-под уничтоженных припасов.
Марк Павлович садится в тарантас с отцом Аввакумом и с Эммой Гансовной. Управляющий едет в другом тарантасе с помещицами.
— Трогай!
Лошади бегут бодро, бубенцы на дугах весело позвякивают.
— Вам не холодно? — тихо спрашивает Эмму Гансовну Марк Павлович, когда в полях темнеет, а с реки наползают туманы.
— Нет, ничего.
— А то можно чем-нибудь прикрыться…
— О нет! Не надо.
Отец Аввакум, убаюканный ритмическим бегом лошади, дремлет, облокотись на спинку тарантаса. Туман по полям колышется — ходит стеной.
Возница настегивает коня. Задний тарантас сильно отстает, даже не слышен топот лошади.
Плечо Эммы Гансовны прикасается к плечу Марка Павловича, он ощущает его мягкость и теплоту, — наверное, оно золотистое, как ее брови; голубоватое, как ее глаза.
— Вам холодно, Эмма? — вторично спрашивает он.
Она молчит. Он берет с ее колен ее милую, маленькую руку и целует. Она позволяет ему.
— В женской душе можно заблудиться, как в этом тумане. Не правда ли, Эмма? Но именно это и влечет к женщине мужчину. Я сижу рядом с вами, и я не узнаю вас… Но мне хорошо.
— Мне тоже! — шепчет она; он, забыв всякую осторожность, целует ее в губы.
Отец Аввакум шевелится; Эмма, крепко сжимая руку Марка Павловича, отстраняется от поцелуя.
Туманы медленно расползаются, бубенцы гремят звончей; двурогий месяц выплывает из-за леса. Утомленная за день земля дышит истомою и теплом.
Вдали белеет колокольня сельской церкви. Отец Аввакум просыпается:
— Никак подъезжаем?
— Да.
— Хэ!.. А мне приснилось, будто бегу я по накрытому столу и оставляю на белой скатерти грязные следы. К чему бы то, врач?
— К несварению желудка! — отвечает Марк Павлович. Отец Аввакум добродушно хохочет.
Тарантас въезжает в село.
2
В селе пять лавок да две церкви: летняя — деревянная, зимняя — каменная. Погост около зимней — и стоит там, возвышаясь над покосившимися мужицкими крестами, склеп рода дворян Ворониных. Он сделан пирамидой, штукатурка опала, обнажились кирпичи, дубовая дверь раскололась. Вершина пирамиды покрыта мхом, а по бокам — в расщелинах — выросли кудрявые березки.
За погостом — широкая дорога. Она ведет мимо бывшего имения Ворониных, ныне принадлежащего купцу. Имение обнесено высоким плетнем, с дороги виден покрытый зеленою ряской пруд и плещущиеся в пруде утки.
Вокруг села безлесные поля; среди зеленых холмов извивается река; ничем не сдерживаемый звук далеко разносится по сторонам: вечером, когда от деревни к деревне идут парни, их голоса отчетливо слышны на полверсты.
За имением купца, на пригорке, стоят три березы, уцелевшее от хищнических порубок. Они печально шумят листвой, последние отпрыски погибшей славы. Совсем недавно все эти поля были покрыты дремучим лесом, в нем рыскивали звери, вили гнезда птицы, выводились несметною ратью грибы. И все это в одну ночь было проиграно отцом дев Ворониных, и осталось у них от богатейших владений небольшое именьице «Надеждино», как уцелевший от великой засухи оазис.
Марк Павлович и отец Аввакум останавливаются на пригорке около трех берез, чтобы передохнуть. День знойный, дали сверкучие… Под мышкой отца Аввакума футляр со скрипкою.
— Скажите-ка, врач, а почему иной раз грусть зарождается? Необъяснимая грусть… Не сердца ли болезнь?.. Как прохожу здесь, всегда мне грустно делается…
Они шагают по ссохшейся дороге. Навстречу едет мужик в дребезжащей телеге, сзади бежит тонконогий пегий жеребеночек. Мужик кланяется батюшке и врачу, настегивает кобылу. Жеребенок, догнав мать, норовит пососать ее, она искоса поглядывает на него ласковым взором и сбавляет бег, чтобы дать детищу насосаться, но мужик стегает ее опять; она, дрогнув ушами, усердно семенит по дороге.
— Хотелось бы мне на аэроплане полетать! — со вздохом сообщает отец Аввакум.
— Что так?
— Занятно. Летишь, а вокруг тебя — стрижи, ласточки… Ну-ка, поймай! Опять сею ночью попадью мою бедную во сне видел — стоит и мне белою ручкой машет: умру, надо полагать, в скорости… А знаете, врач, когда я в городе был, так я в оперетку сбегал… Ей-Богу!.. Ну и срамота! Ха-ха!