Лесное озеро — страница 12 из 16

Марк Павлович потчует гостя чаем. В открытое окно вползает вечерняя прохлада.

— А скажите, может ли у женщины родиться ребенок с рогами?

— Бывали случаи.

— Я полагаю, дьявол тут ни при чем?

— Конечно. Такие дети появлялись в эпохи религиозных увлечений, когда много думали о чёрте. Предмет страха отражается на плоде роженицы.

— В селе говорят, — ухмыляется гость, — будто бы белая баба ходит.

— Какая белая баба?

— В белом вся, вроде привидения. Я-то не верю, а толкуют, дескать, перед несчастием.

Поговорив еще об одноколесных поездах, не падающих благодаря вращающимся волчкам, «некто в сером» берется за фуражку. Марк Павлович провожает его.

— Хоть озолоти, не поехал бы я в этаком поезде! — категорически заявляет начальник почтово-телеграфной конторы. — Остановились волчки — и катастрофа.

Марк Павлович с ним прощается, идет по погосту, мимо пирамиды рода Ворониных на дорогу. «Плесень, болото!» — раздраженно думает он и ему жаль загубленных сил: для того ли боролся с лишениями, с нуждой, чтобы стать врачом в медвежьем уголке, опуститься, завязнуть в трясине. Но он вспоминает парня, больного гангреной, и это смягчает его грусть: не даром загублены силы — велика и убога родина, ей надо служить, не покладая рук, резать сустав за суставом, чтобы гангрена не поднялась до сердца. Самое малое дело бесследно не пропадает. Когда он поступил в больницу, бабы при родах пользовались исключительно помощью знахарок-повитух, а те их травили купоросным маслом и подобными народными медикаментами. Теперь бабы обращаются за помощью к нему. Раньше целые деревни, зараженные луэсом, лечились екатерининскими пятаками — подпиливали их и, насыпав медные опилки в «свяченую» водицу, пили с наговором, теперь крестьяне идут в больницу, верят ему, захолустному земскому врачу. Он оправдает их доверие…

Незаметно Марк Павлович подходит к трем березам. Над холмами, за рекой, визжит гармоника, — зычные голоса распевают частушки. Ночная птица, пролетев перед самым лицом Марка Павловича, чуть не задевает его крылом.

По дороге движется белая фигура. Ему вспоминается рассказ начальника почтово-телеграфной конторы про белую бабу. Белый призрак медленно приближается.

— Эмма!

Он спешит к ней навстречу. Да, это — она. Вместе с нею нахлынивает струя жаркого воздуха. Летом так странно бывает: из тумана, из вечерней сырости вдруг вылетит знойная воздушная струя, словно дух мятежный, блуждающий в ночи.

Марк Павлович заглядывает в лицо Эммы — она встревожена.

— Поздно же вы гуляете! — некстати заговаривает он, она схватывает его руку и прикладывает к своим глазам, мокрым от слез.

— Я не могу, я так и знала, так и знала, что встречу вас. Я бы пришла сама к вам.

Он берет ее под руку, они блуждают по полям, по дороге, как две тени, два призрака.

— Это грешно, я не должна была искать вас, — с отчаянием вырывается у нее.

Он впивается в ее губы своими губами, он вдруг постигает все ее существо, женственное, зыбкое и лукавое. Он целует ее руки, ладони рук и скользкое сатиновое платье.

— Ты — рыцарь! Ты — хороший, хороший мой! — говорит она.

Они блуждают до самого рассвета, когда розовеет небо и запевают петухи.

Лишь тогда она ласково высвобождается из его объятий.

— Прощай мой милый.

— Я тебя провожу.

— Не надо, не надо.

— Почему?

— Я боюсь, что муж проснулся, и увидит меня с тобой.

— Поэтому я и пойду, чтобы защищать тебя.

Она говорит:

— Я буду молчать, он будет прав: я — грешница, я не должна была ему изменять.

Марк Павлович в недоумении смотрит на ее раскрасневшееся лицо.

— Что за глупости! Не он прав, а мы правы: он — старик, мы — молодые. Ты, Эмма, оскорбляешь себя и меня.

Помолчав, он спрашивает:

— А ты признаешься ему?

— Нет, нет. Он, может быть, еще спит и не заметил, что я уходила.

Ее слова не по душе Марку Павловичу: красиво говорить правду, не боясь ничего… Но, если она хочет…

Петухи кричат все звончей и звончей; солнце всходит, выбросив на небо бирюзовый, алый, перламутровый венец.

Марк Павлович в последний раз обнимает Эмму, любуясь невинною голубизной ее глаз.

— Лучше не лги ему… Пойдем вместе к нему.

— О нет!

Она уходит. Марк Павлович долго смотрит ей вслед. В нем вспыхивает острая ненависть к ее супругу.

Возвратясь в село, Марк Павлович видит высунувшуюся из окна голову начальника почтово-телеграфной конторы.

— Уже поднялись? — окликает «некто в сером» Марка Павловича.

— И не ложился.

— Неужели?! А где же были?

— Там, где меня теперь нет.

— A-а, вот как-с! Спокойного утра!

Любопытная голова исчезает, надолго затаив злобу против земского врача за его грубый ответ.

Марк Павлович, беспечно посвистывая, приходит домой, занавешивает окна и ложится спать. Воробьи на улице чиликают, скрипит телега выезжающего работать мужика.

3

В душный день, когда от жары даже мухам не хочется летать, приезжает законная супруга. Марк Павлович, раздвинув занавеску, наблюдает, как она вылезает из запыленного тарантаса, направляется к калитке. Она еще постарела — одутловатое лицо, рачьи глаза, толстые обрубки — руки, ноги… Вся она — неповоротливая, тяжелая, пудов на шесть, в желтом кимоно, в нелепой шляпе с фиолетовыми цветами; вокруг потной шеи золотая цепочка от часов.

— Ты здесь, Марк?

— Оказывается.

Она ставит зонтик в угол и приказывает:

— Дай ямщику два с полтиной.

Марк Павлович передает в окно вознице деньги.

— Еле доехала, чуть не растаяла от жары.

— Зачем же ехала?

Она грузно опускается на стул.

— Затем, что я твоя жена. Не убежишь. Я тебя всюду найду, на дне морском. Тебе не удастся от меня улизнуть.

Она набивает папиросу.

— Подай огня.

Он зажигает спичку, подносит ей. Она долго закуривает, он стоит, точно лакей, обязанный прислуживать. Спичка едва не обжигает ему пальцы, он задувает.

— Как сын?

— Наш сынок здоров и кланяется папе, — умиляется она. — Сейчас он гостит у бабушки, но если ты хочешь, я напишу, чтобы его привезли сюда, мы заживем втроем — семейкою.

Марк Павлович рассеянно глядит на жужжащую муху, прилипшую к медовому листу. Песенка мухи спета — не вырваться, не оторваться: впереди голодная смерть.

Он ожесточается:

— Чего тебе, собственно, от меня надо? Из-за тебя меня отовсюду гонят. Я тебе сказал раз-навсегда: между нами нет и не будет ничего общего.

Она взрывается, как порох:

— Врешь! Не смеешь! Мерзавец! Найду управу на тебя! В церкви венчаны, не вокруг ракитового куста. А коли так, то и жить должны вместе. Не удерешь!

Он, сдерживая гнев, говорит:

— Прежде всего, Марья, не кричи, не выводи меня из терпения.

— Опять бить будешь? — взвизгивает она. — Ну, бей! Смотрите, смотрите: земский врач дубасит свою жену!.. Еще твои синяки не позабыла!

Он морщится.

— Ты сама меня доводишь до этого позора. Зачем я тебе? Давай развод. Пойми же, что мы с тобой не пара. И твой ребенок мне чужд, потому что ты для меня чужая.

Она истерически рыдает, комкая носовой платок.

— Ты меня поймала, как желторотого птенца. Убирайся обратно! — вдруг разъяривается он. — Чтобы духу твоего не было здесь!

— Не уйду! — взвизгивает она. — И жить будешь со мной, и кормить будешь и ухаживать за мной.

Он схватывает со стола шляпу, торопливо нахлобучивает, уходит из квартиры.

— Куда? — кричит супруга в окно, когда он открывает калитку.

— Когда успокоишься, вернусь! — сдержанно отвечает Марк Павлович, направляясь к погосту.

Около склепа он садится на скамью, обмахиваясь шляпой. Из церкви выходит отец Аввакум.

— Земскому врачу бью челом! — весело говорит он, пожимая руку Марка Павловича, и сдувает со скамьи сор, чтобы сесть.

— Люблю это местечко: тень, а в тени крестики… Вон, там, — указывает он на могилу, — покойница моя попадья похоронена. Всю землю проплакал поп, проплакал!.. Трудно одному на белом свете жить.

Он задумчиво теребит бороденку.

— И было, врач, так: ломали мы, ломали голову, как первое чадо наречь, когда попадья на сносях была — и придумали ведь: родился сын, а мы его — Фи-ло-ло-гом! Ха-ха-ха!

Отец Аввакум искрится весельем:

— Фи-ло-ло-гом!.. Думали, вырастет, поступит на филологический факультет. Вот была бы потеха! «Где ваш сын обучается?» — «Мой сын Филолог состоит фи-ло-ло-гом…» Ха-ха-ха!

Насмеявшись, отец Аввакум опять предается печали:

— Обижал я мою попадью неоднократно, ныне вспомню, так душу и зажжет.

Марк Павлович говорит ему:

— А ко мне жена приехала.

— О! Так врач-то, стало быть, из женатых. А молчал… Ха-ха! Хитрец! Небось, радехонек?

— Не рад, я с ней не живу.

— Вот оно что. Старая?

— Годов на пятнадцать постарше меня.

— Плохо, у разных возрастов и языки иные. Развод надобен!

— Не дает.

— От-так баба! — смеется отец Аввакум. — Властолюбивая, значит? Нехорошо, надо жить в согласии. Коли придет ко мне, я с нею поговорю.

Он поднимается со скамьи.

— От злой жены уйдешь, от одной смерти идти некуда, у нее цепи железные. Шли, шли, врач, твою супругу, я ей прочту наставление — уедет вспять, яко Мамай от стана российского. Ха-ха! Пойду летопись писать.

— Какую летопись? — удивляется Марк Павлович.

Отец Аввакум поясняет:

— Не перевелись еще летописцы на нашей земле. Существуем. Каждый поп обязан ежегодно предоставить по летописи — список дел благих и наблюдений над прихожанами: сколько раскольников обратил на лоно церкви, сколько еретиков извлек из тьмы заблуждения, сколько пьяниц от пьянства отучил. А вот о враче писать не буду — доносчиком обругает.

Ласково взглянув на могилу своей попадьи, отец Аввакум выходит за ограду кладбища.

Марк Павлович направляется к трем березам. Если бы увидеть Эмму — изящную, милую, златокудрую… Спеши жить, спеши любить: пройдут годы, глаза потускнеют, будет поздно. Бей по запертой двери кулаками, бросайся всем телом, рви ногтями — разбейся или вырвись на волю…