Лесное озеро — страница 6 из 16

т, как тигр-победитель добычу; ворчит, будто скряга над золотом, наконец, впадает в сладостное забытье. Словно сквозь розоватую дымку видит он пузатый самовар, лампу с голубым абажуром и лица своих покровителей, но отяжелевшие веки смыкаются, и, умиленно мурлыча лирическую песенку, он засыпает. Прекрасное житье и прекрасные люди — молодые хозяева!

Благодушествуют и они.

— Давно надо было, Валик, так сделать. Я поступлю машинисткой и гораздо больше заработаю.

— Ну, конечно, — соглашается Марусин друг. Право, ему сейчас ни о чем не хочется думать… Все уладится и будет прекрасно.

Потом они читают. Спорят, горячатся и перебивают друг друга, но это ведь так приятно, потому что «я» и «ты» — это «мы». Тихонько-тихонько наблюдают друг за другом и радуются…

Какая упорная, какая настойчивая головка.

— Маруська! Я оттреплю тебя за косы…

И смеются:

— Попробуй!

А за стеною зловещая вьюга, настала скучно-белая зима. Вьюга напевает свои дикие песни — о увядших цветах, о печальном кладбище, где зябнут в гробах мертвецы.

Постепенно смолкают радостные споры и беспечный смех.

— Мне страшно.

Маруся садится на колени к Валерию и крепко его обнимает, склонив свою темнорусую голову на его плечо.

— Воет… воет… И так уныло. Она, как злая старуха: сидит и проклинает.

— В лохмотьях…

— С гнилыми зубами…

— Оставь! — хмурится Валерий, — пойдем спать, Марусик.

И бережно переносит ее на кровать.

— Я тебе расскажу хорошую-хорошую сказку: сейчас придумал. Про светлое озеро и двенадцать лебедей. Белых лебедей с золотыми коронками на головах. Ты хочешь, моя Кунигунда?

Но темен страх и полна душа смутной тревоги.

— Я не хочу быть твоей Кунигундой: Оскар ведь на ясной поляне.

— Брось, родная, брось… Вот я целую твои ножки, потому что ты мое солнышко… Понимаешь это, Маруся? А?

Тиха душа у Валерия — незлобив он и мягок, и много в его сердце нежных слов для любви.

— Люблю тебя, милый… Иногда мне кажется, что кругом табуны диких зверей — грызутся и щелкают клыками, — а ты поднял меня и куда-то уносишь… Родной мой!

— Вот длинный-длинный туннель… Темно в нем и где-то сокрыта в нем бездна. Мы идем ближе, ближе… И вокруг темно, и впереди бездна… Мне страшно, милый!

Маруся думает о машинке. Есть нечто тайное в вещах, как в человеке душа, полное безмолвного смысла и неуловимое. А у человека к этим вещам есть нечто, более глубокое, чем привычка.

— Не надо, Маруся, перестань. Уладится, — говорит Валерий, обнимая ее. Но и сам он тоскует, и в мысли его входит отчаяние.

Приближается Голод — слепой и прожорливый, не щадящий ни стариков, ни белоголовых детей: Голод безжалостен.

Не щадит он и любящих…

— …Слушай, Маруся: жили три брата, три витязя. Ты слышишь, Маруся?

— Слышу, — уныло и как-то по-детски лепечет она, прижимаясь к своему верному другу.

— …А с ними сестра, — продолжает Валерий, — очи, как звезды, черные косы — до пят.

…Тоскливая тишина. Маруся молчит, уткнув свое лицо в подушку, потом также молча приподнимает голову, ее алые губы ищут губ Валерия, находят и сливаются в томительном поцелуе.

— Никому не отдам… мой ты, мой, мой! — с тоскливой упорностью шепчет она, но вдруг что-то обрывается в ней, и она начинает безутешно плакать. Теплые росинки-слезы падают на лицо Валерия и высыхают, снова падают и снова высыхают. И великая любовь пробуждается в сердце Валерия — к ней, все же такой слабенькой и близкой — неразделимой с ним, Валерием.

«Мужчина я!» — говорит он себе и думает о «нем». У него семь плевков, а каждый плевок сама смерть. Стать смелым и кровавым; завоевать свое право любви! Так! Так!

— Валик, родной, брось его, продай. Я знаю, что ты думаешь все эти дни. Ты попадешься… Мы достанем работу, много работы, оба достанем, непременно достанем, — ведь у нас еще есть время, родной! — беспомощно лепечет Маруся, Валерий усмехается и ничего не говорит. Не видит, нет, но знает она, что он усмехается, и снова теплые росинки-слезы сбегают на лицо Валерия и высыхают там.

Много страдания.

Но вот жгучие ласки и бесконечные поцелуи.

Бурлит в жилах кровь, потому что она молодая, и уплывают в безвестную даль и мир, и Завтрашний День, — все, все.

Но стучит косматая Вьюга в окно костлявыми пальцами и поет странную песню.

Валерий прислушивается и кажется ему, что она поет про волка, полюбившего волчицу:

Волк любит волчицу. У-у-у!

Волк любит волчицу. У-у-у!

Поляна… Искристо-белые снега и бледная луна. Волк и волчица идут к селу согреться чьею-то теплою кровью, потому что холодно — холодно…

Протяжно воют.

* * *

Маруся спит, а Валерий гладит ее шелковистые волосы и думает…

— Кровь? — пускай! Все равно… Удастся — и они уедут далеко-далеко…


«Рассказы» т. 1, 1912 г.

Корней и Домна

— Н-но, ты, старая!..

Верёвочный кнут щёлкает кобылу по брюху и, отскочив, волочится за дрожками.

Тощая бородёнка Корнея вздрагивает на ухабах укатанной полозьями дороги, а соловые глаза неприязненно посматривают и на круглый зад лошади, и на сизо-белое поле, подёрнутое поволокой серого дня.

По лесу тянется длинная вереница дровней, на них сидят мужики — в полушубках, с заткнутыми за пояс топорами. У Корнея тоже топор: прибыльное дело — рубить лес: свёз — и получи из конторы то целковый, то с полтиною, то два рубля.

— Корне-ей! — кричит сзади круглолицый парень с задорно выпяченной нижней губой. — Цы-гарки нету ли?

Корней снимает островерхую шапку; там за рваной подкладкой хранится кисет. Парень, хрустя снегом, неуклюже подбегает к дровням и на ходу вскакивает на них.

— Бери! — протягивает Корней развязанный кисет парню; тот поспешно скручивает из обрывка газетины собачью ножку, засыпает её махоркою, придавливает верхушку корявым пальцем и закуривает, блаженно улыбаясь. Русые волосы выбиваются из-под шапки бараньими кудряшками. Так как нижняя губа выпячивается, то кажется, будто он смеётся, хотя он и не думает смеяться. Это — племяш Корнея, Никитка Громов.

Никитка глубоко затягивается, глядя по сторонам на снежные поля, а Корней шевелит вожжами, словно от этого кобыла пойдёт ходчей. Лицо Корнея узкое и угрюмое, и есть привычка морщиться; тогда на лбу собираются, как на гармонике, складки, взор же устремляется вверх — на небеса.

— Спасибо тебе!

Никитка, соскочив, возвращается на свои дровни.

— Н-но, ты, пузатая!

Верёвочный кнут щёлкает кобылу по брюху, она чуточку прибавляет рыси, а затем снова сбивается на привычный бег.

Древорубы въезжают в лес; дорога вьётся светло-жёлтой лентой среди свежих пней. Вырубка смотрит тихим кладбищем, и даже пахнет тут уже не по-лесному, а как-то иначе… Думается Корнею — идёт толпа мужиков, в шапках, в бараньих полушубках, — и вдруг — хвать!.. Махнула великая коса — и нет мужиков, остались одни ноги в серых валенках. То и вырубка.

Обок вырубки, насупившись, стоят ждущие своего конца деревья. На них снег, как белые шапки, из-под которых сурово выглядывают тёмные стволы.

Скрипит снег под ногами суетящихся мужиков, звенят пилы, и хлопочет приказчик. Он с тёмным, обветренным лицом, в высоких — по бедро — валенках, в кожаной, подбитой волчьим мехом, куртке.

— Шевелись, ребята, нечего околачиваться! — кричит он; от крика кончик горбатого носа вздрагивает.

К Корнею подходит Никитка.

— Ты без пилы?

— Нету.

— Давай вместях возить.

— Ладно.

В руках Никитки перегибается пила.

Лес оглашается визгом: «Ти-ше! ти-ше! ти-ше!». Но никто не слушается его предсмертных стонов, пилы всё глубже и глубже вонзаются в холодные стволы.

Пильщики выстроились в один ряд, как солдаты. Все невольно приспособляются друг к другу, десятки пил шипят в один такт: «Ти-ше! ти-ше!».

Корней следит за брызжущей из-под пилы древесиной.

— И куды его им? — спрашивает он Никитку, вывязивая пилу, когда стол распилен более чем наполовину.

— О чём баешь?

— Куды им? — раздражённо повторяет Корней: — лес, то исть.

— На фабрику, а не то за море. Поделают чертовщинок, да и продадут. «Куда?» — всяко, брат, бывает. Осину помнишь? В брёвна пилили — аршина в два, кабы для дров, то велики, я и поспрошал, а оно и вышло — то не на дрова, а на ведомости.

Корней недоумевающе хмурится:

— На ведомости, говоришь?

— Так. Теи осины для бумаги способны горазд, варят их в котлах, будто говядину в щах, а опосля бумагу работают. Мне бы не додуматься. Руби, брат!

Корней ударяет дерево топором.

— Сторонись! — кричит приказчик, убегая в тыл, древорубам, чтобы не придавило падающими деревьями.

Взмахнув косматыми лапами, треща и стряхивая вниз свои белые шапки, рушатся деревья и с грохотом ударяются наземь. Мужики принимаются обрубать сучья; опять тюкают топоры, добивая сражённых богатырей. Стволы быстро оголяются, свежие обрубы — словно кровоточащие раны. Беспомощно и слепо лежат обезображенные деревья на закиданном щепами снегу. Древорубы распиливают их на брёвна. «Ти-ше! ти-ше!» — жалобно поют пилы.

Затем облюбовывается новая жертва; острые стальные зубы с визгом вонзаются в ещё не умершее тело, и опять гремит топор, разбрасывая щепы, и опять глухо ударяется о кормилицу-землю спиленная сосна. Б-бух!

— Подь за коньми! — распоряжается Корней.

Никитка улыбается своей обманчивой улыбкой и, увязая в снегу, бредёт к оставленным дровням. Сперва он приводит своего чалого меринка, и они нагружают брёвна на его дровни, изредка перекидываясь короткими, относящимися к делу, словами. После того Никитка приводит Корнееву кобылу… И вот они уже въезжают из лесу на раскатанную дорогу; длинная вереница хмурых, низкорослых лошадей тоскливо тянется по сизо-белому полю в деревне.

Наскучив сидеть на брёвнах, Корней идёт рядом с кобылой; она искоса поглядывает на него покорными глазами. Около широких ноздрей на мышино-серой бархатистой морде осел лёгкий пар от дыхания. Корней снимает с правой руки рукавицу и для чего-то стирает его с лошадиной морды. Его пальцы гладят тёплую, мягкую кожу — и это ему приятно. Стерев с морды пар, он засовывает руку обратно в варежку, понукая кобылу: