адывай, с чем пришла.
Домна оглядывает грязь избы.
— А и смердит же у тебя, Захарьевна; с чего бы это?
— Такой в стенах дух, Домнушка, да и травы другие вонючие.
Под потолком висят вениками сухие запылённые травы — тут ромашка, тут зверобой, тут вещий папоротник, тут Богородицыны слёзы, мята, иван-чай…
Захарьевна льстиво ухмыляется:
— И ты, касатушка, к сироте заглянула, а то все идут, одной Домнахи нетути. И что же с тобой, голубонька моя сивая, приключилося? Али добрый молодец сердышко иссушил? Али неможется?
— Не! — отвечает Домна: — какой к ляду молодец….Корней извёл, мочи нет. Дай-ко, бабонька, зелья какого супротив.
— Ахти! — удивляется Захаровна. — А я чаяла, Корней тихий мужик, а он эва куда!.. Да он тебя, голубонька моя, обидел-то чем? Бьёт крепко?
— Нелюб горазд! — тихо отвечает Домна, и от этого слова ей становится так горько, что руки, как плети, опускаются на колени. — Сделай милость, а я уж тебя не обижу.
Захарьевна тревожно взглядывает на дверь.
— Ой, родная! А ведь дело-то выходит и вовсе негожее. Дать — дам, а скачурится он, кого к ответу? У кого зелье брала? У Захарьевны. Пошлют сироту за запоры железные.
— Не бойсь. Коли что, одна ответ держать буду, тебя не выдам.
Захарьевна что-то прикидывает в уме.
— Дашь синенькую?
— Ох ты! — пугается Домна. — Да ты больно дорого. Трёшню возьми, а окромя — ни копеечки. Рада бы радёшенька, да нету. Какие наши достатки, одна беда.
— Мало! — качает головой Захарьевна: — тут не что-нибудь, а жизни порешится…
Домна вынимает из кармана трёхрублёвку и, выложив на ладони, гладит её. Мутные и нечистые глазки знахарки разгораются.
— Ты, сладкая, слышь? — она тянется опухшими, лоснящимися пальцами к деньгам. — Знать не знаю, ведать не ведаю — кто ты есть и почему. Кумекаешь?
— Ну?
Захарьевна снимает с печи мешок, долго копается в нём и наконец вынимает две склянки; в одной болтается желтоватая жидкость, в другой лежит чёрный порошок.
Захарьевна ставит склянки на стол и осклабляется:
— Баешь, зелья надобно. И что ты, сердышко, придумала? Да я ни в жисть! Ой-ошеньки! И можно бы то, да воли моей на то нетути. Иди, ясная, к дому, да смотри — не трожь склянки, а то здеся масло купоросное; выпьешь его невзначай, так ноги будто соломинки и срежутся. А здесь отрава из семи змеиных голов, да из папоротника, да из жабьих косточек. Как подсыпешь ненароком в водку али в квас, тут тому и скончание. Иди, иди, пташенька. Эва, что выдумала…
Захарьевна, лукаво ухмыляясь, повёртывается к Домне спиной и шепчет:
— Кинь трёшню под лавочку.
Домна делает, как ей велит Захарьевна, и, забрав со стола склянки, уходит из избы.
— Иди, иди, родная! — напутствует её Захарьевна: — нету на то моего согласия.
Вечером, возвращаясь с работы, Корней находит в снегу около самого дома бутылку. В бутылке что-то есть.
— Тпру!
Кобыла останавливается. Корней снимает рукавицы, засовывает их за кушак и поднимает бутылку. ЧтС за бес! Какой добрый человек обронил?
Корней озирается по сторонам, никого нет — ну, значит, Бог счастья послал.
Пробка на бутыли без сургуча, хотя бутыль водочная. Корней вышибает пробку ладонью и нюхает. — ЧтС за бес! Заправская водка…
Он кладёт находку за пазуху, вводит кобылу с дровнями во двор, распрягает, насыпает овса и, покончив с делами, проходит в избу. В избе тихо — ребятёнки уже залегли спать, а Домна, видно, куда-нибудь отлучилась. На столе тускло светится лампа.
Корней раздевается, ставит найденную бутыль на лавку. «И кто бы то мог обронить?» — соображает он.
— Домна-а?
С печи раздаётся храп. Вот те на. Домна храпит, никогда с нею этого не бывало, а тут храпит…
— Домна-а?
Храп сгущается.
— Дай поисть, Домнушка.
— Кто там? Корней? — кричит с печи Домна. — А я малость вздремнула.
Она спускается вниз и собирает на стол. Корней показывает водку.
— Глянь-ка, что я нашёл. У самой избы, на снегу; надыть поспрошать, чай, кто из суседей обронил.
— Хо! — удивляется Домна, разглядывая бутыль. — и в самом деле. Пей сам, чего соседи.
Корней молчит. На работе он порядком-таки промёрз. Оно бы, конечно, хорошо дёрнуть стаканчик, да, может, водка-то соседская. Однако дымящиеся щи, поставленные Домной перед ним, усиливают соблазн. Ах, дельно бы глотнуть стакашек, а потом покрыть щами. По всем жилушкам пробежит тепло, а голова легонько задурманится.
— Дай посудину.
Домна поспешно вынимает из поставца чашку и подаёт её вместе с бутылью мужу. Буль-буль-буль-буль! — переливается водка, ударяя в нос острым запахом.
Корней подносит чашку к губам.
— Корней! — мешает ему Домна: — с Никиткой пилили?
— С ним самым.
— Когда ж он думает жениться?
— А на Красной горке.
Корней опять подносит чашку к губам. Домна зевает и тяжёлой поступью подходит к лавке, садится против мужа, подпирает голову руками и задумчиво смотрит на него. Экая крыса дохлая!.. И ждёт она — вот он вскочит, схватится за горло, за живот, завоет по-пёсьи, рушится, хрипя, на пол. Но нет! — осушив чашку, Корней крякает, вытирает ладонью усы и, как ни в чём не бывало, берётся за ложку.
— Чтой-то водка нескусная! — морщится он. Домна плотно сжимает губы. Оно понятно, почему водка невкусная — настоена на семи змеиных головах да на папоротнике, да на жабьих косточках. Ах ты, Бог мой, слопал — и не моргнул даже. Ну, прорва!
— Леший! — вскипает гневом Домна: — опять наследил ножищами! Житьё моё горе горькое! Взять бы теи валенцы да по башке, да по башке.
Корней, не обращая на её вопли внимания, хлебает щи и раздумывает. Оно конечно, водка, может, и соседская и некоторой дрянью отзывает, но недурно бы глотнуть ещё чашечку. Хе-хе!
Он снова наливает водку в посудину и, поморщившись, со смаком опоражнивает. Семь змеиных голов не действуют на лужёное брюхо. Корней добродушно улыбается.
Домна бесится, словно он обманул её самым наглым образом, но придраться не к чему, и она в немой злобе молчит, наблюдая, как краснеют щёки мужа, и как мутнеют глаза от батюшки-хмеля. Вот сатана, вот лиходей: пьян по-обыкновенному.
— Растрескался! — набрасывается она на Корнея. — Люди обронили, а он и рад. Бесстыжая твоя душа!
Она сердито схватывает бутыль со стола и прячет её под лавку. Корней ласково гладит себя по брюху: теперь и соснуть в самую пору!
— Э-хе-хе! — зевает он, поднимаясь из-за стола.
Утром Домна суетится:
— Морозно, простынешь, Корнеюшка.
Он удивлённо взглядывает на неё: с чего бы такая заботливость?
— Приснилось тебе: оттепель, а она — морозно.
— Не хошь ли, Корнеюшка, водочки? Допей, всё спорей работаться будет.
Домна выставляет на стол вчерашнюю бутылку и услужливо нацеживает в чашку:
— На, Корнеюшка.
— Кхэ! — недоумевает он: — оно можно бы…
Он подносит чашку ко рту, но сразу же ставит её обратно на стол. Вот так водка!.. воняет совсем не по-водочному.
— Чтой-то расхотелось мне, Домнушка. Будто и не водка совсем. Да ты, поди, плеснула чего в бутыль? Эва вон!
Он нюхает опять и проливает несколько капель на стол. Капли въедаются в дерево, оставляя на нём такие следы, будто прожигая.
— Пей сама, Домнушка!
Он одевается и, не оборачиваясь, уходит из избы. «Ах, ты, стерва какая! — возмущается он про себя: — змея подколодная. Травить вздумала. Хорошо, что углядел».
Злой и пасмурный, он выезжает во леси. Домна же, выждав его отъезда, бежит к Захарьевне за советом.
— И вот, бабонька, дарма деньги тебе подарила. Ты чего же это людей обморачиваешь? Хошь, в суд пожалюсь?
— Да чтС ты никак ума порешилась?
Захарьевна делает суровое лицо:
— Рассказывай толком.
Домна, волнуясь, повествует, как было дело.
— И не пил?
— И не пил!
— Обнюхал?
— Обнюхал!
— Хитрой же! Головонька твоя бедная, пташенька сизокрылая. А ты возьми-ка иглу, которая потолщее, да как будет дрыхнуть, ты её и всади ему в ухо, из уха-то она в самые то ни на есть мозги уйдёт. А змеиным настоем поила?
— Поила, бабонька, поила, да он стрескал, ровно так и надо. Ещё брюхо гладит, окаянный. Пройдёт, говоришь, игла-то? Чай, лгёшь всё?
Захарьевна обижается:
— С тобой по совести, а ты, голубонька, лаешься.
— Ну, ладно. Прощай же.
Домна уходит обнадёженная: надо попытать, игла есть…. Неужто его и тут не проберёт?
В воскресенье Корней отправляется к брату, отцу Никитки, и там напивается. Идя домой, он горланит песни, шатается, то вдруг остановится посреди улицы, о чём-то размышляя и бормоча себе под нос нескладные слова, то поскользнётся и рухнет на скользкую дорогу, барахтается, бранится, пытается подняться, а поднявшись — позабывает, о чём думал до падения.
— Погодь, не спеши; слышь, не спеши. Ты да я…
Кто-то вертится перед самым носом и болтает разные пустяки, да такой скороговоркой, что ничего не понять. Не то Никитка, не то братан, не то невесть кто.
И вдруг Корнею становится ужасно горько: — Почему так на свете устроено? Почему не иначе? А-а?
Корней грозит пальцем и, раскачиваясь, с трудом выговаривает:
— Погодь! Тебе говорят, погодь. Слышишь?
Нестерпимая обида западает в Корнееву душу. Он мрачно смотрит по сторонам ничего не понимающими глазами и всё сетует, сетует:
— Ежели так, так почему же этак? У одних, к примеру, земля, а у других — сопля. Ванька-а-а! — кричит он, вспоминая про братана, но ответа нет.
Падая, подымаясь, задевая за косяки, Корней куда-то пролезает и неожиданно попадает в свою избу. Перед ним стоит Домна.
— Христа ради, Домнушка, прости ты меня, грешного! — всхлипывает Корней. — До чего жену рСдную довёл, травить мужа вздумала. Христа ради, Домнушка! Отпусти ты меня в монастырь, в монахи, к угодничкам. Слышь, Домнушка?