Лесной царь — страница 21 из 70

У меня уже набрался полный ящик негативов — колосков, которые я подобрал на своем опытном поле. Целый батальон на диво послушных детишек. Могу любого, на выбор, взять и размножить, хоть всю клетушку набить его изображениями — разложить фотографии на столе, увешать ими стены, даже к себе пришпилить. Захочу, так отпечатаю не целиком паренька, а любую часть его тела, увеличенную донельзя, — какую пожелаю и когда пожелаю. Возможность размножить изображение — великое благо. Окружающий мир, конечно, неисчерпаемый источник образов, за которыми охотиться и охотиться, но кой улов, как ни был он богат, уже иссяк. Сколько бы я ни накопил негативов, их множество всегда будет конечным. И мне ли, пастуху, не знать поголовье молодняка в своем стаде? Но с конечного числа негативов я могу отпечатать бесконечное количество фотографий. Когда я соберу полную коллекцию, актуальная бесконечность превратится в потенциальную, явить которую буду способен я один. Таким образом, фотография станет средством одомашнить дикую бесконечность.

14 мая 1939. Чета Амбруаз занимает три комнатушки в моем гараже. Амбруаз выполняет обязанности консьержа и сторожа, а мадам Евгения бездельничает, каковому занятию наверняка предавалась всю жизнь.

Амбруаз рассказал мне, как они познакомились. Свершилось данное событие лет сорок назад, на Северном вокзале. Он тогда был начинающим столяром, а мадемуазель Евгения барышней в глубоком трауре, прибывшей из брабантского захолустья. Уверен, что она принадлежала к породе белокурых красоток, добродушных, пухленьких и вечно ноющих, поскольку защитой им служит лишь несокрушимая сила их собственной слабости. Она поспешила в столицу за наследством. Отец Евгении, проживавший в Париже у своего сына, только что умер, оставив кое-какие средства. Евгения была уверена, что ее брат-священник не обездолит свою младшую сестренку. По крайней мере, так она представила дело Амбруазу на перроне Северного вокзала. Ее будущий супруг уже тогда был тощим, как скелет, и даже успел облачиться в свою неизменную черную люстриновую тройку, но еще не утратил решительности и предприимчивости. Узнав, что барышне некуда податься, Амбруаз тотчас подхватил два ее чемодана и напрямик предложил поселиться у него, заверив в честности своих намерений. «Вот уже сорок лет, — обреченно посетовал как-то Амбруаз, — я все таскаю ее чемоданы!»

Едва вселившись в квартирку Амбруаза и легко дав себя соблазнить, Евгения тотчас там обустроилась и с тех пор повисла на шее сожителя ярмом, тем более тяжким, что надежды получить наследство вскоре рассеялись как дым: то ли священник оказался прохиндеем, как утверждала его сестренка, то ли отец умер без гроша. Все сорок лет — последние годы уже под моей кровлей, — парочка словно разыгрывает пьеску для двух персонажей. Мужской персонаж — костистый и кривобокий, подкручивая седые усы, без устали клеймит откровенный идиотизм и выдающуюся лень своей подруги, с которой, кстати, так и не обвенчался. Последняя же — слоноподобная, белотелая, рыхлая, с зачесанными за огромные, как у спаниеля, уши серыми космами, развалясь в кресле, неустанно восхваляет своего трудолюбивого муженька, на которого просто молится. Еще бы — в свободное от своих служебных обязанностей время он успевает и убрать дом, и сбегать по магазинам, и приготовить еду, и помыть посуду. Что и говорить, если с его стороны это любовь, то еще какая трудная!

Евгения весьма болтлива. Невыразительным, ноющим голосом, каким-то монотонным речитативом она словно зачитывает бесконечный список несовершенств, присущих, по ее мнению, эпохе, вещам и людям. Признаться, я долгое время не вслушивался в то, что она несет. Когда мне случалось забегать к Амбруазу, я относился к монологам его супруги, как к привычному журчанию крана, из которого течет горьковатая теплая водица. Но как-то раз я заметил, что ее голос подчас, обычно в конце куплета, неожиданно взмывает чуть не на целую октаву, обогащаясь серебристыми обертонами, в которых слышится весенний щебет птиц и позвякиванье пастушеского бубенца. Потрясенный внезапной сменой регистра, когда скучный речитатив мгновенно обернулся тем, что я называю «перезвоном бубенчиков», я разом проник в смысл слов, облеченных в звуки колокольцев и птичий щебет, а заодно и предшествующих им занудных речений, состоявших исключительно из гнусных поклепов, гадких обвинений и подлых вымыслов. Я узнал, что Жанно приворовывает в соседнем универсаме, Бен Ахмет подрабатывает сутенером у местной проститутки-соотечественницы, а заправщик-итальянец, которого я нанимаю в дни большого наплыва клиентов, отнюдь не удовлетворяется лишь своим законным процентом и чаевыми. Но главное — я понял, что мои вылазки на фотоохоту не укрылись от глаз зоркого и недоброжелательного свидетеля.

Как-то раз я возвращался с особенно удачной охоты, потряхивая фотоаппаратом, который резвился на своей привязи, как верный пес, довольный, что услужил хозяину. Счастливый и умиленный, я проходил мимо окон Амбруазов, когда вдруг услышал следующее высказывание:

— А вот и месье Тиффож возвращается с рынка. Прикупил свежего мясца, теперь запрется в темной комнатке и все скушает. Некоторые вещи лучше делать в темноте, правда?

Принадлежало оно, разумеется, Евгении, причем в ее голосе заливался целый оркестр колокольцев.

18 мая 1939. Долгое время я предпочитал делать снимки тайком от фотографируемого. И быстро, и без хлопот. К тому же, так я меньше трушу, что всегда сопутствует похищению человеческих образов. Но теперь я понял, что все же лучше, отринув страх, сходиться с фотографируемым лицом к лицу. Пусть он, заметив, что его снимают, удивится, возмутится, встревожится, или наоборот — обрадуется, возгордится, пускай в ответ скорчит рожу, сделает вызывающий, даже похабный жест. Когда лет сто назад при операциях начала применяться анестезия, отнюдь не все хирурги пришли в восторг. «Хирургия умерла, сетовал один из подобных. Боль служила связующим звеном между врачом и больным. А теперь хирургическая операция мало чем отличается от вскрытия трупа». Почти тоже самое в фотографии. Телеобъективы, позволяющие делать снимки на большом расстоянии, исключая непосредственный контакт с фотографируемым, убивают самое волнующее в данном акте: некоторую душевную боль, испытываемую обеими противостоящими личностями, которая связует жертву, знающую, что ее фотографируют, с охотником за образами, знающим, что дичь об этом знает.

20 мая 1939. Подмена белого черным и наоборот — не единственная цветовая инверсия в фотографии. Некоторая инверсия свойственна и серым тонам, однако с меньшей амплитудой, причем убывающей по мере приближения к идеально серому цвету, который получится, если смешать в равном количестве белую и черную краски. Можно сказать, что данный цвет — ось инверсии, как и положено, неподвижная и неизменная. Интересно, было ли когда-нибудь обнародовано точное определение совершенной серости, не подверженной никаким инверсиям? Я, увы, ни о чем подобном не слышал.

25 мая 1939. Школьники уже разошлись по домам, а я все уныло поджидал Мартину, Наконец, она появилась, самой последней, в полном одиночестве. Я подошел к девчушке с вымученной улыбкой, призванной скрыть, каких трудов мне стоило отважиться на столь решительный шаг. Поздоровавшись с ней, как со старой знакомой, я с места в карьер предложил девчушке отвезти ее домой на своем драндулете. Девочка ничего не ответила, но уселась в мою колымагу, дверь которой я предупредительно распахнул. Расположившись на сиденьи, она упоительно женственным движением одернула свою юбчонку.

От волнения я словно язык проглотил, не сумев за всю поездку выдавить из себя и пары фраз. Мартина не захотела доехать до самого дома, и я пришел в восторг от столь явного признака зародившегося между нами, отчасти даже преступного сообщничества. По просьбе девчушки, я высадил ее на острове Гравд Жатт, если точнее, на бульваре Леваллуа, возле огромного домины, который, едва построив, тут же принялись ремонтировать. Мартина выпорхнула из машины, легкая, как эльф, оставив меня недоумевать, зачем ей понадобилось зайти в нежилое строение и сбежать по ступенькам, ведущим в подвал.

28 мая 1939, Отец у Мартины железнодорожник. Когда же она поведала про своих трех сестер, у меня тотчас разгорелось любопытство. Ах, как хотелось бы посмотреть на еще три версии Мартины — четырех-, девяти и шестнадцатилетнюю. Словно одна и та же мелодия, сыгранная в разных регистрах! В этом моем интересе выразилась моя вечная неспособность удовлетвориться единичным, постоянное стремление отыскать в нем общее, угадать мотив, таящийся за многочисленными вариациями.

Я всегда высаживал девчушку перед теми же руинами. Она объяснила, что ход через подвал ведет прямо к ее дому на бульваре Виталь-Буо.

30 мая 1939. Любопытно, что, когда я увлекся детишками, мой аппетит словно умерился. По крайней мере, витрины молочных и мясные прилавки уже не влекут меня с прежней силой. Сырое мясо и парное молоко я поглощаю уже без прежней жадности, скорее по привычке. Однако ж не похудел ни на грамм! Видимо, общение с детьми тоже своего рода пища, но гораздо более изысканная, можно сказать, духовная, да и сам испытываемый мной голод стал скорее духовным, чем физическим, терзающим более душу, чем желудок…

3 июня 1939. Каждый день читаю отчеты о процессе Евгения Вайдмана. Уже одно рвение государственных органов, обрушивших всю свою мощь, чтобы добить отверженного всеми, столь очевидно преступного человека, вызвало бы мое сочувствие к убийце. Но еще и присутствует нечто роковое в постоянно множащихся свидетельствах нашего с ним сходства. К примеру, сегодня выяснилось, что он левша и все убийства совершил именно левой рукой. Такой вот леворукий убийца! Леворукий, как мои записки.

Какое счастье, что одна мысль о Мартине рассеивает все мои наваждения!

6 июня 1939. Способность запечатлеть кожу, в подробностях передать всю ее фактуру, ее клетчатый, точнее, ромбовидный рисунок, подметить каждый прыщик или ранку, открыты поры или закрыты, жесткие на ней волоски или мягкие, — вот в чем главная сила фотографии и перед чем бессильна живопись.