У нас на кухне в бочонке стоял древний фикус. На нем осталось три листка. Он достался нам от третьего поколения лесников. Я подумал, что его будет достаточно для наглядного примера.
Я засунул за пояс топор, положил в карман замок, взвалил на плечо бочонок с фикусом и зашагал в школу.
Где-то далеко пели петухи. Легкий ветер приносил запах утреннего дыма, слабо растворенного в лесном воздухе.
Холодная роса смачивала мои сапоги и оставляла на них желтые и белые лепестки цветов. Ветки деревьев цеплялись за фикус и сыпали мне на голову и за ворот холодные капли. Пели птицы. Это всегда удивительно: встать с постели и сразу после сна услышать в лесу неизменное, неистощимое, прославляющее жизнь пение птиц.
В селе меня останавливали и спрашивали: не продавать ли я несу фикус.
Я отмалчивался.
Я пришел в школу во время перемены. Пот катился с меня градом. Ребята обступили меня. Они силились поднять бочонок с фикусом и внести в класс.
Зазвенел звонок. Татьяна Алексеевна привела меня в класс и сказала:
— Сегодня к нам в гости пришел лесник. Он охраняет лес за рекой. Он расскажет вам о лесе.
Передо мной за партами сидели десятка два малышей. Они разглядывали меня с любопытством. Я быстро представил себе: пройдут годы, и тот молодняк, что я растил за рекой, будет для них лесом.
Свой рассказ я начал с фикуса. Вначале я глубоко влез в историю фикуса, ведь он мне достался от старых лесников. Я показал ребятам, каков он был маленький и каким вырос. Потом коснулся строения листьев и корней. Рассказал, как надо за ним ухаживать, мыть, менять в бочонке землю.
Я расписал фикус как мог. Из умирающего старика он превратился в красавца великана.
Потом я взял замок. Наглядно он должен был представлять стражу. Это был старый замок, ключ от него давно потерял дед. Мы вешали его на дверь для видимости. Я сказал, что это хоть и плохой замок, но лучше, чем никакой. А вот лес не имеет замков. И рук у него нет.
Я спросил ребят:
— Что бы делали деревья, если бы у них были руки?
Кто-то пискливо ответил:
— Они бы здоровались.
А другой голос добавил:
— Они бы играли в снежки.
— Нет, — сказал я, — они бы защищали себя от врагов. Но у них нет рук, и поэтому….
С этими словами я поднял топор и срубил фикус, как поется в песенке, «под самый корешок». Фикус упал на пол, зашелестев старыми листьями.
Не стану описывать дальнейших событий. Будет сказано очень мягко, если я скажу, что меня деликатно выпроводили из школы, и Татьяна Алексеевна обвиняла меня в бессердечии и незнании человеческой души.
Я шагал обратно на свой кордон, с бочонком и срезанным фикусом в руках.
Представляю, как смеялись надо мной люди, видевшие меня в этот день дважды!
День накалился. Опять пот катил с меня градом.
Прямо у дороги в траве запуталась красная бабочка, ягоды земляники обсохли и чуть побелели.
Над головой, в старой сосне, занявшей половину неба, самоотверженно стучал дятел и сорил щепками.
Я чувствовал, что до ребят не дошли мои слова.
Голова моя была полна дум. Мне хотелось сказать ребятам и всем тем, кто хотел бы меня послушать:
— Мои друзья! Лес — веселый товарищ человека. Он гостеприимно встречает каждого. Шелестом своих листьев он говорит: «Заходите в мои гущи, отдыхайте в тени, собирайте грибы и ягоды, любуйтесь моей красотой».
Лес не запирает свои двери на замок, не огораживается заборами со строгими табличками. Каждому лесу хотелось бы вывесить одну огромную надпись:
ВХОД СТРОГО РАЗРЕШЕН!
У него есть время молодости и время зрелости. Приходит пора, и его надо рубить, чтобы дать место новому поколению. Растите лес. Будьте его верными руками.
Эта была убедительная речь, вдохновенная, хотя и запоздалая.
Звездочеты
Я убежден, что все вислоухие, будь то из породы самых что ни на есть простейших дворняжек или благородных сенбернаров, имеют прямое отношение к астрономии.
Особенно те, что лают по ночам без сна и отдыха.
Вероятно, многие не согласятся со мной. Это их дело. Каждый имеет право задуматься и определить, отчего брешут собаки.
Если эти люди думают по-иному, — значит, нет у них такого неба, какое есть у нас, нет таких собак, какие есть у нас, а главное, нет поблизости такого друга, какой есть у меня.
Мой друг Кузьма Иванович Сойкин работает в колхозе «Победа» трактористом. Ему семнадцать лет. В прошлом году он окончил школу механизаторов и впервые сел за руль огородного трактора «Беларусь».
Мы познакомились с ним при обстоятельствах, мало располагающих к дружбе.
Это случилось весной. Почки еще не распустились. В весеннем, чистом, легком воздухе, шедшем будто бы с высоты небес, четко выделялись покрасневшие ветки берез и гладкие стволы осин. Кое-где позеленела прошлогодняя трава, та, что не умирает зимой. Лесная дорога была полна шума и блеска талых ручьев; на гривках, обращенных к югу, она подсыхала и начинала пылиться слабо, едва заметно. А в низинах копились лужи. В густом сосновом чапыжнике изнемогал последний снег. Земля была влажной и липла к лопате.
Неподалеку от колхозного поля, на старом пожарище, вдвоем с дедом мы высаживали дички — редкие уцелевшие сосны не смогли обзавестись молодым семейством.
Мы выкапывали в густом молодняке через дорогу двухлетние сосенки и переносили их на участок. Я вооружился широким, острым мечом и вонзал его в землю. Земля мягко поддавалась и расходилась в стороны, образуя щелку. Туда осторожно погружался корень дичка. Мы сажали дички до тех пор, пока не двинулась в рост верхняя почка сосны — это был сигнал прекращать работу.
У меня ныли руки и спина от тяжелого меча, но было чему радоваться: голый пустырь с черными головешками и сухими кустами можжевельника ожил.
По нему весело забегали зеленые колючие ежики.
Я прибил у дороги аншлаг: «Осторожно — лесные посадки» — и мы с дедом отправились домой.
Но дичкам моим не суждено было расти в сохранности. Кто-то, желая сократить путь к полю, стал по ним ездить и придавил. Они стали чахнуть. Я прибил еще один аншлаг, побольше, — и это не помогло. Старых колхозных трактористов я знал, у них не повернулась бы рука пустить трактор по саженцам.
Ночь я просидел в лесу у костра. Где-то на далеких токовищах токовали последние тетерева. К утру я задремал. Меня разбудил звук трактора. Он и на этот раз шел через дички, а за собой тащил целую связку борон.
Я забежал вперед, остановился перед самым радиатором. Поднял в воздух кулак.
— Глуши мотор, подлец, — сказал я.
Тупоголовый юнец, в ватнике, в зимней шапке, нахлобученной на глаза и уши, нехотя слез с трактора и, сплюнув перед собой для пущей важности, пробасил:
— Чего дорогу заслоняешь?
У меня так и чесались руки шлепнуть этого негодяя по башке раз-другой, ибо я сразу понял, что слова мои пропадут в его голове, как семена в море.
— Аншлаги читал?
— Читал.
— А почему ездишь?
— Может, мне прямиком удобней.
Я заставил его вытаскивать с участка бороны, а за погубленные дички составил акт.
В свободное время я зашел к председателю.
— Что ж это, Григорий Матвеевич, — сказал я ему, — твой огородник совсем распоясался. Ездит по молодняку, совести нет.
— Эх, — вздохнул председатель, — не совести у него нет, а находчивости. Тюфяк соломенный. Интерес у него к жизни, как у насекомого: поесть да поспать. Кино ему не интересно, планы колхозные слушать не интересно, книжки читать не интересно. Разве что плеваться мастер.
Никак не могу отучить от этой дурацкой привычки.
На собрании молчит, лишь плевки в пол всаживает.
Я его теперь после собрания пол подметать заставляю.
Лето удалось жаркое. Целыми днями на небе висело солнце. Зазеленели и запылились поля с картофелем и капустой. На Сестре-реке старухи в ослепительно-белых платках стирали белье и уносили его в тазах по тропинке в гору.
Лесная дорога высохла и только в одном месте размывалась чистым родничком.
Днем в лесу было душно и кружил голову пахучий можжевельник. Зато вечером приходила свежесть, солнце закатывалось почти на севере, долго не смеркалось, небо темнело постепенно с востока.
В далекой глубине остывшего неба загоралась первая звезда. Ее можно было потерять в этом зеленоватом, похожем на бутылочное стекло небе.
Но вслед за ней загоралась еще одна, свет их усиливался, мерцал, и от этого ночь казалась живой.
Теперь я видел часто огородный трактор Кузьмы Ивановича. Безмятежно он ковырялся в картофельной ботве, рыхлил землю на капустных грядках или возил в тележке на бревенчатую эстакаду торф.
Когда рабочий день кончался, колхозники шли в село прямиком через кладки, а Кузьма Иванович ехал на мост в объезд.
Завидев мой костер, он глушил трактор и шел ко мне. Валился на землю, усыпанную опавшей хвоей и сосновыми шишками, пил чай и спрашивал:
— Охраняешь?
— Охраняю.
— Ну и работа у тебя. В жизни бы не пошел в лесники. День на ногах, ночь на ногах. Ты здесь сидишь, а у тебя в другом месте лес рубят.
— У тебя работа тоже хлопотливая, — говорил я.
— Я к ней веревками не привязан. Век за баранкой сидеть не буду. Год отгорюю и найду работенку непыльную. Может, у тебя какая есть на примете?
Потрескивал костер. К нам долетали звуки вечернего села. Они были оживленнее, чем днем, когда все разъезжались по полям и в домах оставались лишь старые да малые.
Закат медленно гас, гас и костерок, он не давал уже света, не отбрасывал блики на стволы и тяжелые, задремавшие ветки. На небе горели звезды. Вечер был мягок и таинствен. Вечер говорил: сколько интересных вещей на земле, только гляди во все глаза, только вслушивайся в каждое слово, и перед тобой откроются великие тайны.
Кузьма Иванович зевал, переворачивался с боку на бок: твердые шишки впивались в тело — и молчал. Ему нечего было рассказывать. На нем была все та же зимняя шапка, потный ватник, заскорузлые сапоги. Он допивал чай и уходил в темноту. «Так и сгниет этот пень, — думал я, — ничего не дав людям, бесполезно проживет жизнь».