Лесные тайнички — страница 6 из 27


Пришёл июнь и оставил от ночи один тёмный час.

Недовольно забубнили совы: «Для чего нам день?» Зато дневным птицам радость: ночь-то короче воробьиного носа!

Вот она, пора белых ночей!

Птичка-зорянка поёт на еловой пике: одним глазком зарю вечернюю провожает, другим утреннюю встречает.

Всё тайное стало явным. Всё невидимое – видимым.

Видно, как спят, смежив лепестки, цветы дневные. Как просыпаются в тёмной чаще ночные цветы, как испуганно приоткрывают они лепестки-ресницы и зачарованно поворачивают головки за плывущей луной.

Видно, как слетаются ночные бабочки-бражники к нашей северной орхидее – ночной красавице любке. Ведь только ночью открываются её цветы и пахнут только ночью.

Ночной ёжик семенит по тропинке. Ночная летучая мышь порхает над головой.

Ночная кукушка годы считает. Козодой, прищурив сумеречные глаза, урчит заунывно и долго.

Туман повис над рекой; сонно чмокают мокрыми губами ленивые рыбы. Тростинки вглядываются в черноту – но не дрогнет даже их отражение.

Всё призрачно и невесомо: видно и не видно, слышно и не слышно. И деревья стоят по пояс в тумане, дыхание затая.

На землю оседает белый пух тополей – как иней, как ночная пороша. И даже падающая хвоинка тревожит чуткую тишину.

А звёзды тускнеют, не успев разогреться. А заря разгорается, не успев потускнеть.

И снова зорянки славят зарю.

КОМУ ПОМОЧЬ?

День и ночь Кукушка в лесу кукует:

– Ку-ку! Ку-ку! Кому помочь? Кому помочь?

Только и слышно:

– Мне, Кукушечка, помоги, мне!

– Не все сразу! Не все сразу! – отвечает Кукушка. – По очереди! По очереди! Вот тебе, Дрозд, какая от меня помощь нужна?

– Ой, нужна, Кукушечка, уж как нужна! Первое моё гнёздышко разорили, второе тороплюсь кончить: стебельки-травинки нужны, глина нужна. Помогла бы?

– Ты, Дрозд, в своём уме? – удивилась Кукушка. – Я и своего-то гнезда не вью, охота ли мне с твоим возиться? Да и работа грязная: глину меси, глину носи, стебельки пыльные собирай. Уж ты как-нибудь сам справляйся. Ку-ку! Ку-ку! Кому помочь? Кому помочь?

– Мне, Кукушечка, мне помоги, Иволге. День и ночь на яичках в гнезде сижу, ножки, крылышки затекли – ни попить, ни поесть. Подмени хоть на минутку!

– Что ты, Иволга, что ты! Я и своих-то яичек никогда не высиживаю – охота ли мне на чужих маяться. Подкинь ты их в чужое гнездо да и порхай без забот! Ку-ку! Ку-ку! Кому помочь? Кому помочь?

– Мне, Кукушечка, помоги, – запищала Синица. – Дюжина синичат в дупле ждёт. Да у каждого аппетит за двоих. Шестьсот раз в день их кормлю.

– Только этого мне ещё не хватало! – рассердилась Кукушка. – Я и своих-то кукушат никогда не кормила.

Услыхал её Лесной конёк, подлетел и спрашивает:

– А мне, Кукушка, помочь сможешь?

– Помогу, коли захочу! – отвечает Кукушка. – Что у тебя за работа? Тоже небось меси да носи, лови да корми?

– Я, Кукушка, песни пою. Песни мне петь помоги, – говорит Конёк. – От зари до зари пою. Аж в ушах звон!

– Вот это просьба так просьба! – обрадовалась Кукушка. – Вот это по мне! А то заладили: принеси, посиди, покорми – слушать противно! Сами носите-кормите! А я Лесному коньку песни буду помогать петь. От зари до зари. День и ночь. Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!

ЛЕСНЫЕ ТАЙНИЧКИ

Лес густой, зелёный и полон шорохов, писков, песен.

Но вот вошёл в него охотник – и мигом всё спряталось и насторожилось. Как волна от брошенного в воду камня, покатилась от дерева к дереву тревога. Все за кусток, за сучок – и молчок.

Теперь хочешь увидеть – сам стань невидим; хочешь услышать – стань неслышим; хочешь понять – замри.

Я это знаю. Знаю, что из всех лесных тайничков следят за мной быстрые глаза, влажные носы ловят бегущие от меня струйки ветра. Много кругом зверьков и птиц. А попробуй найди!

Я пришёл сюда повидать сплюшку – крохотную, со скворца, сову.

Целые ночи она как заведённая кричит своё: «Сплю! Сплю! Сплю!» – будто лесные часы тикают: Тик! Тик! Тик! Тик!..

К рассвету станут лесные часы: сплюшка смолкнет и прячется. Да так ловко прячется, будто её никогда в лесу и не было.

Голос-то сплюшки – ночные часы – кто не слышал, а вот какая она на вид? Я знал её только по картинке. И так мне захотелось увидеть её живьём, что я целый день пробродил по лесу, каждое дерево, каждую ветку осматривал, в каждый куст заглядывал. Устал. Проголодался. Но так и не нашёл её.

Сел на старый пень. Молчу, сижу.

И вот, глядь, откуда ни возьмись – змейка! Серая. Плоская головка на тонкой шее как почка на стебельке. Выползла откуда-то и глядит мне в глаза, будто чего ждёт от меня.

Змейка – она пролаза, должна всё знать.

Я ей и говорю, как в сказке:

– Змейка, змейка, поведай мне, где спряталась сплюшка – лесные часы?

Змейка подразнила меня язычком да юрк в траву!

…И вдруг, как в сказке, открылись передо мной лесные тайнички.

Длинно-длинно прошуршала в траве змейка, показалась ещё раз у другого пня – и вильнула под его обомшелые корни. Нырнула, а из-под них вывернулась большая зелёная ящерица с синей головой. Точно кто-то вытолкнул её оттуда. Прошуршала по сухому листу – и шмыг в чью-то норку.

В норке другой тайничок. Хозяйкой там тупоморденькая мышка-полёвка.

Испугалась она синеголовой ящерицы, выскочила из отнорка – из темноты на свет, – заметалась-заметалась – и шасть под ежачую колодину!

Поднялся под колодиной писк, возня. Там тоже оказался тайничок. И целый день спали в нём два зверька – сони-полчки. Два зверька, похожие на белочек.

Выскочили из-под колодины сони-полчки, ошалели от страха. Хвосты ершом. Взвинтились по стволу. Поцокали – да вдруг опять им страшно стало, ещё выше по стволу винтом кинулись.

А выше в стволе – дупло.

Сони-полчки хотели в него – и сшиблись у входа лбами. Пискнули от боли, кинулись опять обе сразу – да так вместе в дупло и провалились.

А оттуда – фык! – маленький дупляной чёртик! Ушки на макушке что рожки. Глаза круглые, жёлтые. Сел на сучок, спиной ко мне, а голову так завернул, что смотрит на меня в упор.

Конечно, не чёртик это, а сплюшка – ночные часы!

Я моргнуть не успел, она – раз! – и в листву. И там завозилось, запищало: тоже кто-то таится.

Так от дупла к дуплу, от норки к норке, от колоды к колоде, от куста к кусту, от щели к щели шарахается от страха лесная мелюзга, открывая мне свои ухороночки-тайнички.

От дерева к дереву, от куста к кусту, как волна от камня, катится по лесу тревога. И все прячутся: скок-скок за кусток, за сучок – и молчок.

Хочешь увидеть – стань невидим. Хочешь услышать – стань неслышим. Хочешь узнать – затаись.

ПТЕНЦЫ-ХИТРЕЦЫ

Жил в лесу. Один-одинёшенек.

Скучно одному. «Хорошо бы, – думаю себе, – хоть щеночка завести. Весёлого, ласкового. Учил бы его уму-разуму. Вот скуки бы и не было».

В лесу щенков нет. Собрался я в деревню. Дорога туда была неблизкая.

Вышел из лесу, пошёл полем. Шёл-шёл – устал. Присел отдохнуть.

Говорящие яйца

Хорошо летом в поле! Кругом рожь шелестит.

Вдруг слышу: будто пикает кто-то тихонько во ржи…

Раздвинул колосья, а там целое лукошко яиц!

Лукошка-то, правду сказать, никакого нет – прямо на земле яйца лежат, в ямке. И много их: двадцать штук я насчитал!

Лежат и – вот чудеса! – переговариваются.

На птичьем языке – писком.

«Пик!» – скажет одно яичко.

«Пик-пик-пик!» – отвечают другие.

Осторожненько взял я одно яйцо и приложил к уху.

«Пи-ик!» – испугалось яичко. Потом что-то ворохнулось в нём, тюкнуло изнутри в скорлупку – и притихло.

Ясно: в яйце готовый цыплёночек! Гнездо – я знал это – красивой полевой курочки, серой куропатки. Куропатка-мама куда-то пропала. Может быть, ушла надолго. А может быть, и совсем не вернётся: где-нибудь ястреб её подхватил или хорёк поймал. Птенчики и волнуются. Пищат. Чувствуют, что пропадут без мамы.

Положил я обратно яйца. Задумался: что сделать? Верно ведь: выклюнутся – непременно пропадут они. Сколько кругом врагов-то!

Надумал: никакого мне щенка не надо! Сбегаю домой, принесу корзиночку, сложу в неё яйца. Будет у меня целых двадцать цыпляток – жёлтеньких, прехорошеньких. Кормить их буду, учить уму-разуму. Какая уж тут скука с ними!

«Пик!» – тревожно пискнуло в одном яйце.

«Пик-пик-пик-пик!» – тревожно отозвалось в других.

Боятся, бедненькие, одни, без мамы! Надо спешить.



– Не пикайте! – крикнул я им. – Живо прибегу, заберу вас к себе домой.

И побежал к себе в лес – за корзиночкой.

Яйцо на ножках

Прибегаю назад – нет в ямке яиц, одни пустые скорлупки лежат!

А из ржи с треском и шумом вырвалась вдруг красивая курочка с шоколадной подковой на груди. Взлетела, пала на дорогу – и побежала по ней, волоча по земле крылья.

– Знаю вас, знаю! – крикнул я ей. – Не обманешь!

Это была, конечно, куропатка-мама; они всегда так притворяются, чтобы отвести человека подальше от своих птенчиков.

– Очень рад, что тебя никто не съел. А одного сынка я всё-таки возьму у тебя, чтобы мне в лесу не так скучно было одному.

Я посмотрел себе под ноги. Там во ржи лежало одно только целое яичко.

Я нагнулся, чтобы взять его. Но яичко вдруг вскочило на ножки и побежало!.. Я даже руку отдёрнул от неожиданности. Потом кинулся его ловить, схватил… но в руке у меня осталась только сломанная скорлупка.

Просто это половина скорлупки прилипла к влажному пуху птенчика. Куропатка-мама ещё не успела склюнуть её с сынка, он так и бегал со скорлупкой на спине. Я освободил его от скорлупки, он шмыгнул от меня в густую рожь, только я его и видел!

Под шапкой-невидимкой

– Ну, этим птенчикам я не нужен! – решил я. – Боевые ребята. Пойду-ка к себе в лес: там, наверно, найдутся какие-нибудь бесприютные птенчики, которые могут пропасть без моей помощи. Пойду поищу.

Пошёл в лес.

В сухом ельничке с муравьиной кучи свечой взлетел рябчик. Во все стороны с кучи – как шарики – покатились крошечные рябчата. Они были в пуху и летать ещё не могли.

У меня глаза разбежались: кого ловить?! Кинулся за одним, кинулся за другим, в третьего шапкой бросил – и всех упустил!

Рябчата затаились – будто шапки-невидимки надели.

«Ладно, – думаю, – ваше счастье, что вы так хорошо умеете прятаться!» И пошёл поднимать свою шапку.

Глядь, а под ней два рябчонка лежат рядышком!

К земле прижались, глазёнки зажмурили, будто они и в самом деле под шапкой-невидимкой.

Я их – цоп!

Держу в руке и думаю: «А остальных как найду?.. Давай-ка я этих двух к тем подпущу: они побегут прятаться к своим – и покажут мне, где они».

Выпустил одного. Он ножками – чик-чик-чик! – отбежал, к земле припал и листком сухим накрылся, будто его тут и не бывало!

Рукой случайно не тронешь – ни за что не найдёшь. А других рябчат рядом не видно.

Выпустил я второго. Думаю: «Может, этот покажет?»

А он даже и не побежал. Тут же припал к земле и пропал: не то комок земли лежит, не то кусок коры.

Я понял: значит, и остальные так – кто комочком, а кто под листочком. Такой пушок у них – з а щ и т н о г о цвета.

Выходит, не шапка у них, а вся одежда н е в и д и м к а!

Что тут делать? Комочков земли да листочков сухих вокруг меня не счесть сколько. Всех их руками не перещупаешь! Тронешься с места – того и гляди, всех рябчат сапогами передавишь… Как тут быть?

Присел я на пенёк. Разулся. Потом осторожно опустился на колени, ладонью впереди себя пощупал, каждый листик перевернул пальцами.

Немножко вперёд продвинулся – опять пощупал.

Да так из ельничка и ушёл – на четвереньках.

Водолаз-подводник

Дополз до поляны на четвереньках – там стал на ноги.

«Ну, – думаю, – ни полевым, ни лесным птенчикам я не нужен. Эти отлично и без меня проживут. Пойду у озера гнёзд поищу, – вон под горой меж деревьев вода виднеется».

Спустился с горки, пошёл по берегу, смотрю: в воде на кочке чомгино гнездо. В гнезде – пустые скорлупки и один птенчик.

Птенчик такой махонький, что не может ни стоять, ни сидеть. Лежит на пузечке, вытянув вперёд шейку, и беспомощно растопырил лапки.

Я опрокинул его пальцем на спину. Малыш засучил ножками, силясь перевернуться. Наконец это ему удалось, но он скатился на край гнезда… и бульк в воду! Как камешек. И пропал – только круги пошли…

Я живо раздвинул траву и, прикрыв глаза рукой от яркого блеска воды, глянул в глубину.

Птенчик держался там под водой носом за камышину и не двигался.

Я сунул руку на дно, чтобы подхватить и спасти его. Но он оттолкнулся носом от камышины – и быстро поплыл под водой, работая лапками и культяпочками-крыльями. Точно сон вижу: птичонок как ни в чём не бывало плыл под водой!

Проплыл порядочное расстояние до того места, где стеной стоял камыш, и выскочил из воды. Смотрю – а там всё его семейство: чомга-мама и птенчики, мал мала меньше!

«Вот это, – думаю себе, – малыши так малыши! Водолазы-подводники. Птичонок ещё ходить не умеет, стоять не умеет, а плавать и нырять – пожалуйста!»

Семейство чомг под предводительством чомги-мамы скрылось у меня из глаз в густых тростниках. А я пошёл дальше по берегу озера.

Послушный малыш

Смотрю: впереди меня бежит жёлтенький куличок – зуёк-галстучник. За ним торопятся четыре зуйчонка величиной с напёрсток, на высоких ножках.

Путь зуйкам пересекла узкая лужица. Зуйчиха на крылья – и перелетела воду. А у зуйчат ещё и крыльев нет – один пух! А всё равно и они не остановились: мах-мах ножками по воде, как по песку! Такие лёгкие, что и вода их держит. Я даже вскрикнул от удивления.

Зуйчиха-мама оглянулась на меня с того берега лужи и негромко сказала своим зуйчатам: «Пи-у!» (ложись).

Трое зуйчат были уже на том берегу лужи. Услыхав материнскую команду, они разом припали к земле и пропали из глаз: их серо-жёлтые спинки слились с жёлтым песком и серой галькой.

А четвёртый зуйчонок не успел перебежать лужу – и плюхнулся прямо в воду. Только головка его была на песке, а всё тельце – в воде; он лёг там, где его застала команда «пи-у!».

Я перешагнул лужу, сел на камень рядом с послушным птенчиком.

«Дай, – думаю себе, – дождусь, что он дальше будет делать».

Птенчик лежал не шевелясь. Было ему плохо: вода холодная, пушок намок, пальчики упирались в камешки на дне лужи, но он не шелохнулся. Даже чёрные бусинки-глазки не моргали. Мама велела лечь, и он послушно лежал.

Я сидел долго, так долго, что у меня нога затекла. Я шаркнул ей около самого носа зуйчонка, но он не шевельнулся.

Комары одолели. Один комар сел зуйчонку на голову, проткнул ему носом кожу и стал толстеть, наливаться кровью. На крошечной головке птенчика он казался чудовищем и всё рос, рос на глазах, наполнял брюхо алой кровью зуйчонка.

Зуйчонок терпел, чуть прижмурив от боли глаза, а не трогался с места.

А моё терпение лопнуло. Я наклонился и щелчком сшиб комара с бедного птенчика. Потом взял птенчика двумя пальцами поперёк тельца и поднял к своим губам.

– Полно тебе в прятки играть! – сказал я ему. – Беги, догоняй маму.

Но он не ворохнулся, не моргнул. И остался всё так же неподвижен, когда я положил его на песок – подальше от воды.

«Уж не умер ли он?» – с тревогой подумал я и вскочил с камня.

Это моё движение испугало зуйчиху-маму, скрывавшуюся где-то в камнях дальше по берегу.

«Кру-кру!» (выскакивай, беги) – крикнула она оттуда.

В один миг вскочили на ножки все четыре зуйчонка и – чик-чик-чик! – стремглав понеслись к маме.

Чур-чура!

– Ну-ну! – сказал я себе. – Если б я так свою маму слушал в детстве, так, верно бы, из меня вышел толк. Куда уж мне учить таких…

И пошёл домой через большое лесное болото.

Шагаю да шагаю. Вдруг вижу: далеко впереди поднялся с кочки большой журавль и, как-то смешно пригнувшись, убежал в кусты.

Я сразу сообразил, что это не журавль, а журавлиха и что на той кочке у неё гнездо.

Подошёл к кочке – верно: в кочке – углубление и в нём на подстилочке из травы лежат два здоровых пятнистых яйца, каждое с мою ладонь.

Одно целое, а другое с дыркой наверху. И рядом лежала толстая скорлупка: птенец, видно, сию минуту только сделал себе в яйце окошко.

Я так и замер на месте: что дальше будет?

Вдруг из окошка высунулась взъерошенная голова на тонкой шее и покрутила носом.

Мир, в котором журавлёнок собирался родиться, был полон солнца и яркой зелени.

– Привет тебе, привет! – громко поздравил я его. – Ну, как тебе здесь у нас, нравится?

Журавлёнок беспокойно заёрзал, но, видно, не понял, что я стою рядом и разговариваю с ним.

Тогда я наклонился к нему.

Моя тень накрыла гнездо.

И вдруг – нырк! – журавлёнок исчез в яйце. В гнезде по-прежнему лежали два очень крупных яйца: одно – целое, другое – с дыркой в скорлупе.

– Вот это здорово! – удивился я. – Не успел ещё на свет родиться, а уж в прятки играет! Чур-чура, я дома!

Вспомнились мне тут говорящие яички серой куропатки, и я подумал: «А может, они тогда не со страха пикали, а между собой сговаривались, как от меня ловчее удрать?

И ведь удрали! Видно, птенчата, ещё не родясь из яйца на свет, мастера в прятки играть. А я их уму-разуму учить собрался!»

Размахнулся я корзиночкой, что была у меня приготовлена для будущих моих воспитанников-птенчиков, и закинул её далеко в траву.

А сам пошёл в деревню – щеночка себе доставать.

Щенок ни прятаться не умеет, ни плавать. И непослушный.

Вот и буду его учить.

ВЕСЁЛАЯ ИГРА

Притащила лиса лисятам мышей на обед. А лисята сыты – давай с мышами играть. Двое одну мышь схватили – тянут-потянут. А один сразу трёх мышей в пастишку – хап! Только хвостики висят.

Играли, пока не надоело. Тогда мышей бросили – в нору залезли. Легли у входа, мордочки на передние лапки положили – смотрят из тёмной норы на светлый мир. И видят: прилетели к норе мухи. Закружили, зажужжали. За мухами – птичка трясогузка. Тоненькая такая, серенькая. Хвостиком качает и ножками семенит. Пробежит и остановится, пробежит и остановится. А остановится – и закачает хвостиком. На мух смотрит.

Съёжились лисята. Трясогузка вправо, и лисьи глаза вправо, трясогузка влево – глаза влево. Так и перекатываются.

Лисята как выскочат! Чуть-чуть птичку не поймали.

Опять в нору забились – караулят.

Опять слетелись мухи. За мухами – трясогузка. У самой норы хвостиком дразнит.

Лисята как выскочат – чуть не поймали!

Тут уж и не поймёшь: игра это или охота?

Вот в который раз выскочили – и опять зря. Сбились в кучу. А сверху, с синего неба, нависла тень, заслонила солнце.

Кинулись лисята разом в нору – еле протиснулись.

Это орёл их припугнул.

Видно, ещё молодой орёл, не бывалый. Тоже, наверное, играл – у всех зверят да у птиц все игры в охоту. Только игрушки у всех разные. У одних – мыши, у других – лисята. Играй да поглядывай!

А удобная это игрушка – мышь. Хочешь – в охоту с ней играй, хочешь – в прятки. А надоело – хап! – и съел.

ПИЩУХИН ВАЛЬС

Пищуха танцевала вальс. Маленькая птичка – носик шильцем, хвостик подпорочкой – кружила на коре толстой ели. Легко два раза прыгала вверх, потом склоняла головку к плечу, касалась носиком ножки и вдруг поворачивалась вокруг себя! Прыжок, склонённая головка, клювик и ножка, быстрый поворот. Раз за разом, круг за кругом, фигура за фигурой. Шуршали по коре тонкие коготки и жёсткие пёрышки. Пищуха неслась в вальсе.

Когда видишь никогда до того не виданное, то хочется только смотреть. Но погодя хочется всё понять. Почему пищуха танцует вальс? Птичка эта скрытная и малозаметная. Немудрено, что танца её никто раньше не замечал. Но что за радость у неё сегодня, отчего она так ловка и быстра, почему так блестит чёрный глазок? Ведь по-вчерашнему светит солнце, ни жарко ни холодно, всё те же вокруг травы и листья.

Я вглядываюсь в еловый ствол и внизу, у самой земли, вижу узкую тёмную щель. Так и есть: в щели гнездо, в гнезде птенцы! Но не от радости птичка танцует. Пищуха видит меня, и страх сжимает её крохотное сердчишко. И она танцует от страха… Прыжок вперёд, головка к плечу, носик к ноге, быстрый поворот. Раз за разом, поворот за поворотом, фигура за фигурой. Шуршат коготки, блестят глаза. Птичка танцует пищухин вальс – танец страха.

ПОЧЕМУ ЗЯБЛИК – ЗЯБЛИК?

Давно я дознавался: почему зябликов зябликами зовут?

Ну славка-черноголовка – понятно: у самчика беретик чёрный на голове.

Зорянка – тоже ясно: поёт всегда на заре и нагрудничек у неё цвета зари.

Овсянка – тоже: на дорогах всю зиму овёс подбирает.

А вот почему зяблик – зяблик?

Зяблики ведь совсем не зяблики. Весной прилетают, как только снег сойдёт, осенью часто до нового снега задерживаются. А бывает, кое-где и зимуют, если корм есть.

И всё-таки назвали вот зяблика зябликом!

Этим летом я, кажется, эту загадку разгадал.

Шёл я по лесной тропинке, слышу – зяблик гремит! Здорово поёт: головку запрокинул, клюв разинул, на горлышке пёрышки дрожат – будто он горло водой полощет. И песенка из клюва так и брызжет: «Витт-ти-ти-ти, ви-чу!» Даже хвостик трясётся!

И тут вдруг тучка наплыла на солнце: накрыла лес тень. И зяблик сразу сник. Нахохлился, насупился, нос повесил. Сидит недовольный и уныло так произносит: «Тр-р-р-р-рю, тр-р-р-р!» Будто у него от холода «зуб на зуб» не попадает, этаким дрожащим голоском: «Тр-рю-ю!»

Кто такого увидит, сразу подумает: «Ишь зяблик какой! Чуть солнце за тучку, а он уже и нахохлился, задрожал!»

Вот почему зяблик стал зябликом!

У всех у них такая повадка: солнце за тучу – зяблики за своё «трю». И ведь не от холода: зимой-то и похолоднее бывает.

Разные на этот счёт есть догадки. Кто говорит – у гнезда беспокоится, кто – перед дождём так кричит. А по-моему, недоволен он, что солнце спряталось. Скучно ему без солнца. Не поётся! Вот он и брюзжит.

Впрочем, может, и я ошибаюсь. Разузнайте-ка лучше сами. Не всё же вам готовенькое в рот класть!

ПЕВЧАЯ ДОРОЖКА

Разные в лесу бывают дороги. Бывают такие, что прямо пойдёшь – назад не вернёшься, налево пойдёшь – в чащобе заблудишь, направо пойдёшь – в болоте увязнешь. Ну их, такие дорожки-то! Но бывают в лесу и другие. Такие бывают, что пройдёшь по ней раз да на всю жизнь и запомнишь. И опять к ней вернёшься.

Вот было однажды. Шёл я по лесной дороге и держал в руке листок. Простой листок из тетрадки. На листке написано: «Там, где развилка на Звениречку и Васильки, – кричит дергач». Я стою на развилке. В клинышке, между дорогами, птица кричит: «Зря-зря! Зря-зря!» Так только один дергач может кричать, у него одного такой голосище.

«Та самая развилка! – догадываюсь я. – На Звениречку и Васильки!»

Иду и читаю: «Две тропинки-вилюшки. У которой поёт зорянка – в болото заведёт, а у которой теньковочка – выведет к Василькам».

«Это какая же Васильковская?» – думаю. И ухом угадываю: вот она! Теньковка около отвилка поёт. Поёт-выговаривает: «Те-тень-ка, те-тень-ка!»

Здорово действуют певчие указатели! И столбов ставить не надо.

Придумываю, как я отвечу прохожему, если он спросит меня про путь.

«Пожалуйста, – попросит, – укажите мне, как к Василькам выйти? Совсем в лесу закружился».

И я отвечу:

«Это проще простого. В лесу не то что в городе. В городе и смотреть надо, и встречных расспрашивать. А тут только слушать. Идите всё прямо до той развилки, у которой дергач крякает. Сворачивайте направо и шагайте до тропинки с теньковкой. По этой тропинке всё прямо и прямо, пока не услышите овсянку. От овсянки налево – тут вам и Васильки». Что за чудо-дорожка!

Идти да идти по такой: и прямо, и налево, и направо!

И я до овсянки дошёл. Сидит на ветле сгорбившись и распевает: «Неси-неси-неси, не труси-и!»

Свернул налево – тут тебе и деревня.

Здорово, что ни говори! Прочитал на листочке и шагай – не заблудишься. Лучше всякого путеводителя. Лучше, потому что любой путеводитель быстро стареет. А песни никогда не стареют.

А теперь пора открыть маленькую тайну. Записи-то на листке сделал я сам, только много-много лет назад. И вот, после долгой разлуки, снова вернулся в родные места. Нашёл старую дорогу, но перекрёстки все позабыл. Так и плутал бы по перекрёсткам, если бы не птицы да не листок с полинялыми буквами. А теперь вышел без запинки. Птицы песенками указали путь. Только пели теперь, конечно, уже правнуки тех, что пели тут когда-то. Они остались верными месту. Никакие другие указатели не продержались бы в лесу такой срок.

Как ясно представил я себя мальчишкой, который шёл тут с блокнотом давным-давно, слушал птиц и записывал свои первые наблюдения! Стало радостно: я вернулся, я тоже остался верным своей лесной дороге.

ПОЮЩЕЕ ДЕРЕВО

Всю ночь скрипело в лесу дерево: скрип-скрип, скрип-скрип… И ветер с шипеньем накатывался на вершины, как тяжёлая волна. И опять скрипело дерево о своей серой древесной жизни.

Сколько отшумело тысячелетий, пока в глухом лесу, рядом с мёртвым скрипом деревьев, роился настоящий, живой голосок? Сначала, наверное, и он был вот таким же нудным, робким и слабым, как этот скрип.

Волны накатывались и накатывались, а дерево всё скрипело и скрипело. И я уснул.

Проснулся я не от шума, а от тишины. Ветер утих, замолчало дерево, и стало слышно, как падают с ёлки сухие хвоинки.

И вдруг дерево запело! Сперва тихо и робко, а потом всё смелее и громче. Запело живым голосом, и звуки неслись не с ветвей, а изнутри ствола, из самой древесной сердцевины. Дерево верещало, стрекотало, что-то выкрикивало – дерево пело!

Это был не сон. Было утро, и я видел, как ленивым колечком поднимался с лесной полянки туман. Росинки стреляли в солнце синими и красными стрелами. А на сучке зевал и потягивался дятел.

Может, вот так когда-то и родился в лесу живой голос?..

Не хотелось вставать, а ещё больше не хотелось самому разрушать тайну поющего дерева.

Тайну разрушил дятел. Как волшебную палочку, поднял он вверх свой длинный нос, качнул головой и громко крикнул. И дерево, в ответ на крик, вдруг запищало, завопило отчаянно и нетерпеливо. Оно уже не пело: оно кричало, звало, торопило, просило и умоляло.

У каждой загадки – своя отгадка. В дереве дупло, в дупле – гнездо, а в гнезде – дятлята.

Всю ночь дерево качало их и баюкало, песни им лесные скрипело. Утром пришёл их черёд, и понеслось из дерева настырное и голодное верещание.

Много тысячелетий слышался в лесу унылый скрип. Но когда-то зазвучал в нём первый живой голосок. И может, вот так же зазвучал на рассвете, в дупле, под надёжной защитой какого-то дерева.

ПРИЁМЫШ

Отстал птенец от своих, остался в лесу один – слабый и неумелый. Один аппетит хоть куда.

Раньше от мягкой гусенички нос отворачивал, а теперь и колючему жуку бы рад. По вечерам, бывало, все садились рядком, крылышко к крылышку, весело и тепло. А сейчас один, страшно и холодно.

Зовёшь – не отзываются, кричишь – молчат. Вон сколько птиц в лесу, а ты как в пустыне.

Но повезло сироте: увязался он за семьёй славок. С куста на куст с ними перепорхнул и стал своим. Пискнул – ответили. Рот разинул – сунули в рот.

Стал он у славкиных детей вроде няньки. Чуть холодно – они к нему. Сядут рядком – всем тепло. Старым-то славкам с малышами возиться некогда: едва успевают для них корм добывать.

Так и стал приёмыш жить. Совсем другое дело теперь. Не только жук – и гусеничка перепадает. Спит со всеми, крылышко к крылышку. Крикнет – ответят, позовёт – отзовутся. Не то что один в лесу.

Сытно, тепло и весело. Клюв твердеет, крылья растут.

Чего ещё птенцу надо?

КАК МЕДВЕДЬ САМ СЕБЯ НАПУГАЛ

Вошёл в тёмный лес медведь – хрустнула под тяжёлой лапой валежина. Испугалась белка на ёлке – выронила из лапок шишку.

Упала шишка – угодила зайцу в лоб.

Сорвался заяц с лёжки – помчался в гущину.

На тетеревиный выводок наскочил – переполошил всех до смерти.

Сойку из-под кустов выпугнул. Сороке на глаза попался – та крик подняла на весь лес.

У лосей уши чуткие, слышат: сорока стрекочет! Не иначе – охотников видит.

Пошли лоси по лесу кусты ломать!

Журавлей на болоте вспугнули – те закурлыкали. Кроншнепы закружили, засвистели уныло.

Остановился медведь, насторожил уши.

Недоброе творится в лесу: белка стрекочет, сорока и сойка трещат, лоси кусты ломают, болотные птицы кричат тревожно. И позади кто-то топочет!

Не уйти ли подобру-поздорову?

Рявкнул медведь, уши прижал да как даст стрекача!

Эх, знать бы ему, что позади-то заяц топотал, тот самый, которому белка шишкой в лоб угодила.

Так сам себя медведь напугал, сам себя из тёмного леса выгнал. Одни следы на грязи остались.

ЛЕЖАЧИЙ КАМЕНЬ

Летела летом над поляной иволга золотая, увидала Камень лежачий, свистнула:

– Глупый ты, Камень! Всю жизнь на одном месте лежишь, ничего-то не видишь и не знаешь. А я на далёком Юге была, много чудес видела!

Промолчал Камень.

Пролетал зимой над поляной Свиристель хохлатый, увидел Камень полузасыпанный и просвиристел:

– Глупый ты, Камень! Всю жизнь на одном месте торчишь, ничего не видишь. А я на далёком Севере вырос, много чудес видел!

Опять промолчал Камень, но про себя подумал: «Больше вашего я видел, хвастунишки пернатые! Зимой ко мне Север сам в гости приходил, а летом – Юг. Знаю я и жару и мороз. Видел лес и зелёным и белым. Знаю я и тебя, Иволгу, птицу летнюю, и тебя, Свиристель, птицу зимнюю. А вот вы-то на одной земле каждый год бываете, а друг друга не видели! Тоже мне, путешественники знаменитые!»

БАКЛАН

Море на рассвете ещё спит. Оно тихое и почти бесцветное – серое в сумерках. Вдоль прибойной полосы чёрным строем, как солдатики, сидят бакланы. Я выстрелил по строю картечью. Бакланы разом, как по команде, взмахнули крыльями и полетели в море, трогая концами крыльев тихую воду. Но один остался на берегу. Я подошёл, поднял его за чёрные холодные и мокрые перепончатые лапки. Голова баклана беспомощно моталась на длинной шее. Он был убит наповал.

Я сел на песок и стал рассматривать новую для меня птицу. Вертел баклана в руках, дул ему под перо. Потом вынул циркуль-измеритель и измерил бакланий клюв, лапу, крыло и хвост, чтобы позже точнее определить его по определителю. Цвет баклана был чёрный, то с зелёным, то с бронзовым отливом. Особенно хороши были глаза: косые, изумительного зелёного, малахитового цвета.

Долго я возился с мёртвым бакланом.

Вставало солнце. Лучи его будили всё живое. Проник луч в траву, и закопошились в траве разные жучки: усатые, горбатые, мохнатые. Пригрел луч цветочный бутон – бутон шевельнулся, тихонько раскрылся, как синий глазок. В бутоне букашки ночевали, расправили на солнце крылья и улетели.

Просыпалось и море. Я отложил птицу: море на восходе всего прекрасней.

Горизонт посинел. Ближе протянулись по морю полосы лазури, ещё ниже – лиловые, потом зелёные, как бакланьи глаза, и даже бронзовые, как отблеск бакланьего пера, – там, где было мелко и проглядывал песок дна. А с синего горизонта побежали по морю белые весёлые барашки.

Не оторвал бы я глаз от моря, если бы не сильный шум позади. Оборачиваюсь и вижу: мёртвый баклан ожил! Хлеща крыльями, он бежал по жёлтому песку к морю, на ходу выплёвывая рыбу.

Птицы-рыбоеды всегда так делают, когда хотят облегчить свой полёт. Этот воскресший обжора выплюнул тридцать бычков – чуть не килограмм рыбы! И полетел в море, сшибая чёрными крыльями белые гребешки волн. Вот он сел на воду и закачался на волнах.

Уж не оживил ли и его солнечный луч? Конечно нет. Просто картечина чиркнула по голове и оглушила, и баклан «потерял сознание». Ну а отлежался на ветерке, солнышком его пригрело, он и ожил.

Я не жалел. Мясо баклана не ахти какое – рыбой пахнет. Шут с ним!

РОЗОВОЕ БОЛОТО

Само слово «болото» уже не радует. Что-то чавкающее, мокрое, грязное. Ни присесть, ни прилечь. Хлюпь и зыбь под ногами. Жара и одуряющий запах. Рои назойливой и липкой мошкары над головой.

Но бывают болота другие – неправдоподобной, удивительной красоты. Вот такие, о котором я сейчас расскажу.

Ночью я с трудом продирался по раскисшей, чмокающей тропе сквозь кусты и тростник. Хлябь становилась всё жиже и глубже. Чёрной нефтью заблестела открытая вода. Дальше ночью идти было нельзя. Я прислонился спиной к коряжистой иве, шатром окунувшей плакучие ветви в чёрную воду, и задремал. Можно и стоя спать, если только чуть-чуть приспособиться.

Проснулся я от теплоты на лице и какого-то сияния под закрытыми веками. Значит, поднялось солнце. Я открыл глаза и тихонечко охнул! Ясные солнечные лучи высветили каждый листик, всё стало ярким, резким, гранёным. А над синей водой на стройных ножках-стеблях стояли зелёные чаши из малахита, и в чашах лежали розовые бутоны.

Розовые бутоны, каждый в два кулака!

Может быть, я всё ещё сплю?

Солнце коснулось чаш-лопухов и немыслимо нежных бутонов. Бутоны проснулись и зашевелились. Наружные белые лепестки – каждый в ладонь! – раскрылись, показав солнцу красную сердцевину цветка лотоса. Словно белые нежные ладони осторожно и ласково грели на солнце прозябшие за ночь цветы, словно каждый лотос, воздев в небо тонкие руки, протягивал к солнцу свою красоту.

Медленно двигалось в небе солнце, и, словно зачарованные, словно во сне, поворачивались за ним и цветы лотосов. Зелёные чаши огромных листьев, как антенны локаторов, тоже поворачивались за солнцем, ловя его ласкающие лучи. И тяжёлые капли росы внутри них, словно лужицы ртути, тяжело колыхались и матово посверкивали своими закруглёнными краями.

Чуть видный розовый пар курился над лотосовым болотом. Медленно, словно во сне, махая белоснежными крыльями, пролетела немыслимая белая цапля. Крылья её, пронзённые солнцем, вдруг вспыхнули и запылали.

Потянул ветерок, сморщил воду, озорно растолкал цветы. Всё огромное розовое болото зашевелилось, засуетилось, залопотало – проснулось. Очнулся и я.

Настырный комар гнусил прямо в ухо. Из-под ног, покачиваясь и переливаясь, всплывали болотные пузыри и высовывались из воды, как глаза лягушки. Да это же сон – вокруг и под ногами болото. Но какое болото!

СОЛОВЕЙ И ЛЯГУШКА

Журчал в кустах ручеёк. Жила в ручье лягушка. А в кустах – соловей.

Только солнце садилось на лес – лягушка и соловей начинали петь. Лягушка урчала и квакала, а соловей щёлкал и свистел.

Конечно, соловей не лягушка. Ему, наверное, было противно слушать её, поэтому он свистел и щёлкал всё громче и громче.

Но и лягушка не соловей: она, наверное, боялась, что её из-за свиста не слышно, и тоже всё громче квакала и урчала.

До того раззадорятся – гул и стон!

Соловей раскат за раскатом – только листики вздрагивают.

Лягушка надрывается – даже рябь по воде.

А ты стоишь и слушаешь, хоть и грызут тебя комары.

Все на лягушку сердились: не даёт соловья толком послушать! И в ладоши хлопали, и камни в ручей бросали. А ей хоть бы что.

Но вдруг она замолчала. Наверное, её уж сожрал. Толстенный пятнистый уж жил в этом ручье.

Все очень обрадовались: вот теперь-то мы послушаем голосистого соловья!

Вечер за вечером опускается на тугай (густые заросли по берегам рек), и тишь, и покой, а соловей всё никак не распоётся. Посвистит, пощёлкает – и умолкнет.

И всё как-то вполсилы, лениво и нехотя. И как-то небрежно, с помарками, кое-как. Ни листик от свиста не дрогнет, ни сердце. Наверное, спорить ему стало не с кем – он и размяк.

Худо стал петь: дрябло, сонно и вяло. Хоть снова лягушку в ручей подбрасывай!

КУКУШКИНЫ ГОДЫ

Для песни кукушке нужен звонкий лесок: чтобы голос стал упруг и звучист. Есть в лесу такие уголки: всё там звенит – и птицы, и ветер.

Любят кукушки чужие годы считать. Уж и дроздам надоест свистеть, утонут кусты в ночном тумане, а они всё кричат да кричат.

Стоим мы в звонком борке, и над нами кричит кукушка. Сидит она на чёрной сосне, над которой дрожит звезда. Сидит и кланяется зелёной заре: чуть приподнятый хвост, чуть обвислые крылья и набухшее толстое горло.

Это умелый крикун.

Сосновый борок подхватывает крик, делает его громче и мчит к заре, за зубчатую полоску леса. А оттуда – из далека-далёка! – отвечает ему другая кукушка. «Ку-ку» да «ку-ку» – и складно, и ладно, и точно в такт.

Наша строит «ку-ку-ку!» – и другая строит.

Наша крикнет вдруг «хо!» – и чужая откликнется «хо!».

И не собьётся, не перепутает, не опередит. Такое у них согласие, такой ритм – слушал бы до утра.

Уж много звёзд над чёрной сосной. Потухла заря. Не видно стало, зато слышно-то как! Все другие кукушки умолкли, а наша кричит: уж больно соперник упрям, не одолеть никак!

Давно мы со счёта сбились, давно разгадали тайну ответного крика.

Вторит нашей кукушке не соперник, а лесное далёкое эхо, перекликается она сама с собой, сама себя хочет перекричать.

И годы падают в лес, как весомые чистые капли. Кукушкины годы – звонкие, как борок, чистые, как заря, и долгие, как лесное тягучее эхо.

Жить бы да слушать, слушать да жить!

ВОРОНИЙ ГЛАЗ

Боятся птицы человечьего глаза. Я сам проверял. Стоит посмотреть на птичье гнездо – и кончено: птица яйца и птенцов унесёт, а гнездо бросит. Я фотографировал птичьи гнёзда. Сегодня сниму – завтра гнездо пустое. До чего доходило: снимал птенцов в отсутствие стариков. И всё равно старики узнавали, что я на их птенцов глядел! К утру в гнезде ни птенцов, ни яиц.



Наметились три загадки. Как птицы узнают, что я их гнездо видел? Куда переносят своих птенцов? И, главное, почему боятся человеческого глаза? Что это за глаз такой роковой?

Но разгадка на три загадки получилась одна.

Человеческий глаз совсем ни при чём.

Виноватым оказался вороний глаз.

Пока я копошился в кустах, наводя аппарат на гнездо, за мной следила ворона. Слышала ворона тревожные крики птиц. И только я уходил, она летела в кусты. Не напрасно ведь тревожилась птичка, когда в кустах копошился человек.

Вот помятая трава, вот пригнутые ветви, а вот и гнездо.

Пяток птенцов вороне на один глоток.

Так чаще всего и бывает. Найдут люди гнездо, поднимут шум, траву и ветки вокруг помнут и погнут. Птичек-родителей встревожат. А ворона в сторонке сидит и всё замечает.

Страшен для птичек вороний глаз.

А человеческий тем виноват, что ворону вовремя не замечает.

ГРИБ-ПОДГНЕЗДОВИК

Лесной конёк свил на земле гнёздышко, отложил в него яички и сел высиживать. И вот тут начались события необыкновенные! Чувствует конёк, что гнездо его кто-то снизу потихонечку приподнимает! Толчки – словно от землетрясения!

Конёк сидит, терпит. А гнездо под ним приподнимается, приподнимается и уже набок переворачивается!

Не стерпел тут и терпеливый конёк. Соскочил с гнезда – и бегом! А гнездо уже на боку, а гнездо уже вверх дном – как перевёрнутое лукошко. А рядом вылез из земли… гриб! Толстоногий и толстолобый. По виду – гриб-подосиновик, а по делам – подгнездовик.

ТОПИК И КАТЯ

Дикого сорочонка назвали Катей, а крольчонка домашнего – Топиком. Посадили домашнего Топика и дикую Катю вместе.

Катя сразу же клюнула Топика в глаз, а он стукнул её лапой. Но скоро они подружились и зажили душа в душу: душа птичья и душа звериная. Стали две сироты друг у друга учиться.

Топик стрижёт травинки, и Катя, на него глядя, начинает травинки щипать. Ногами упирается, головой трясёт – тянет изо всех своих птенцовых сил. Топик нору роет – Катя рядом крутится, тычет носом в землю, помогает рыть.

Зато когда Катя забирается на грядку с густым мокрым салатом и начинает в нём купаться – трепыхаться и подскакивать, – к ней на обучение ковыляет Топик. Но ученик он ленивый: сырость ему не нравится, купаться он не любит, и поэтому он просто начинает салат грызть.

Катя же научила Топика воровать с грядок землянику. Глядя на неё, и он стал объедать спелые ягоды. Но тут мы брали веник и прогоняли обоих.

Очень любили Катя и Топик играть в догонялки. Для начала Катя взбиралась Топику на спину и начинала долбить в макушку и щипать за уши. Когда терпение у Топика лопалось, он вскакивал и пытался удрать. Со всех своих двух ног, с отчаянным криком, помогая куцыми крыльями, пускалась вдогонку Катя. Начиналась беготня и возня.

Однажды, гоняясь за Топиком, Катя вдруг взлетела. Так Топик научил Катю летать. А сам потом научился от неё таким прыжкам, что никакие собаки стали ему не страшны.

Так вот и жили Катя и Топ. Днём играли, ночью спали на огороде. Топик в укропе, а Катя на грядке с луком. И так пропахли укропом и луком, что даже собаки, глядя на них, чихали.

ТРЕТИЙ

Две птички сплели гнездо – круглое, как яичко.

Две птички маскировали его – мохом, лишайником, паучиными коконами. Две птички поочерёдно высиживали яички – кругленькие, как горошинки. Две птички тревожились у гнезда. Всегда и везде они были вдвоём. Две долгохвостые синички. Неотличимые и неразлучные.

И вот у парочки вылупились птенцы. И тут у гнезда объявился третий! Тоже долгохвостая синичка: чужак или чужиха. А ведёт себя как свояк.

Будто и он гнездо сплетал. Будто и он маскировал. И яйца высиживал, и тревожился. Нос свой короткий в гнездо суёт, птенцов пауками и мухами угощает. И парочка моя его терпит!

Горихвостки бы третьего до смерти заклевали, дятлы бы из леса прогнали, дрозды бы хвост выщипали. А эти – хоть бы что!

Три птички у гнезда стали жить. Дружной троицей улетают, дружно в ветвях перекликаются, дружно насекомышей ищут. Дружно к гнезду летят и один за другим птенцов кормят. Птенцы быстро растут. В окошко выглядывают. Ждут папу с мамой. И третьего, неизвестного.

Кто же он, этот третий?

Может, несчастный, который своих птенцов потерял и вот к чужим прибился? Такое у птиц бывает. Может, это сын их или дочь прошлогодние? И такое у птиц бывает. А может, родственник или знакомый, что сам гнезда не свил? Кто его знает, на лбу у него не написано.

Вырастили птенцов три дружные птички. Да не мало, а целую дюжину!

ТОНКОЕ БЛЮДО

Хороши муравьиные куколки. Они, наверное, как зефир – так и тают на языке.

Неплохи голые зелёные гусеницы: мягкие, вкусные. Птицы хорошо знают это и балуют своих птенцов вкусной и нежной едой.

Но синице-гренадёрке эта еда кажется грубой. Вертится она около своих птенцов, не знает уж, чем их и угостить. Птенцы-то с горошину: рот да живот. Слепые ещё: что в рот ни сунь – всё бы пошло. Проглотили бы и куколку, гусеничку, ещё бы попросили. Так нет, такая пища для её драгоценных детей не подходит. Подавай ей соки. Не виноградный, не вишнёвый, не помидорный, не морковный, не апельсиновый, не земляничный. Подавай паучиный сок! Носит гренадёрка птенцам пауков и выдавливает их прямо птенцам в рот.

Растут птенцы не по дням, а по часам. Растут, хорошеют, толстеют. Да так, что становятся перед вылетом больше своей мамы.

Сок есть сок. Хоть и паучиный.

СОРОКА-ВОРОВКА

Сорока-воровка деток кормила. Яичко украла – этому дала. Птенчика утащила – этому дала. А этому не дала: больше украсть не вышло.

Этот терпел-терпел да как заорёт! Тут и попался мне в руки.

Я рад: сорочонка поймал!

Принёс домой, посадил в корзину. А он в корзине сидеть не хочет. Хочет, как все, на стуле. Сидит и орёт. Так рот разевает, что страшно: как рот пополам не разорвётся!

Заметался я с места на место.

В одном месте слепня поймал, в другом жука нашёл. Сунул сорочонку в рот, а ему мало. Крыльями трясёт, рот не закрывает, а уж орёт так орёт!

Я все места обегал – ничего не нашёл. А сорочонок со стула слез, стал за мной гоняться.

Я в буфет – крошки собрал, в кладовую – творогу взял, в огород – клубничку сорвал.

А ему всё мало. Клеваться начал.

Что делать? Я к соседям во двор. Из тазика рыбку утащил, с кустов смородины нащипал, на сливу за сливами полез. Тут-то меня и поймали: что тут за сорока-воровка?

Первый раз в жизни подумал я о сороке хорошо. Чем она виновата? Этому дай, этому дай, а взять-то где?

Меня вон один сорочонок и тот чуть до воровства не довёл. А у неё их пять!


Июль