Не всякий раз Катя делилась червонцем, не могла позволить себе благотворительность. Но певица заинтриговала ее до невозможности. Катя сочиняла ей судьбы, одна красочней и ужасней другой, мексиканские сериалы отдыхали штабелями. Как-то раз Катя, выскочив в Лигове, прозевала хорошую электричку и загорала под мелким дождичком в ожидании следующей. Идти под железный навес не хотелось, там на скамейке сидели пьянчужки. Но среди них Катя заметила свою певицу и решилась. От компании шел тяжелый дух перегара, пота и чего похуже. Певица явно была там чужая, сидела на краешке. Катя встала рядом и тихонечко сказала:
– Как вы замечательно поете.
Тысяча вопросов томили ее, но решимости не хватало.
Женщина улыбнулась, ответила:
– Я – что. Вот моя подруга пела, так пела. Ей-то уж точно Бог в глотку плюнул. Жаль, сейчас ничего не может. Да, ты ее видела со мной поди.
Мужичонка в ватнике мерзко засмеялся, сплюнул, ухватил певицу за коленку и уставил на Катю красные глаза. Кате сделалось противно, она не ответила, вернулась под дождь и побрела на другой конец платформы.
Через месяц осень внезапно кончилась. В один день дороги завалило снегом, листья с деревьев не успели облететь и трясли сморщенными ладошками под колючим ноябрьским ветром. Катя ехала на дачу к своим, к печке, кошке, к домашним пирогам и долгим выходным. С работой можно было завязывать, еще пару раз выйти, и все, свобода, свобода на месяц. А потом искать новую, хорошую. Нет, искать придется сразу, можно ведь искать работу и отдыхать одновременно.
В эту пору народу в вагоне мало, никто не ездит на дачу по понедельникам во второй половине дня в глухом ноябре. Продавцы не носят по вагонам мороженое и чипсы, разве носки-колготки да перчатки. На гитарах тоже никто не играет, не поет, к счастью. Но и певицы знакомой нет, не сезон. Из задумчивости Катю вывел мерзкий запах. Так и есть, села напротив бомжихи, размечталась о новой работе и не посмотрела, куда плюхнулась, вот курица. У той под ногами два мешка, набитые жестянками из-под пива и джин-тоников, сапоги драные, куртка черная в пятнах, линялая шапка до бровей, еще и лицо разбито, ужас, быстрей отсюда прочь. Но вгляделась Катя и узнала попутчицу – она самая, та, что сопровождала вагонную певицу. Совсем опустилась, дрыхнет, рот открыт, нитка слюны на подбородке. Да что же это, вон у нее уж и штаны мокрые.
Катя решительно поднялась, бросила последний взгляд на старуху и забыла, как дышать. Из разбитого слюнявого рта вместе с хрипом выпорхнула маленькая птичка, коричневая, с желтым брюшком, носик тоненький. Глянула на Катю лукавым глазом, цокнула, головку повернула и пропала.
Катя стоит в проходе, не соображает ничего, люди об нее спотыкаются, бабулька с кошелками заворчала:
– Что стоишь на проходе, не видишь, к станции подъезжаем, давай, посторонись, дай людям пройти.
Катя моргает, не говорит ничего. Бабулька посмотрела на бомжиху да как заголосит:
– Ой, батюшки, пьянчужка-то померла, мертвая, вон, едет. Надо милицию вызывать. Дочушка, нажми кнопку, машинисту-то скажи, пусть милиционеров пришлет.
Тут Катю как ветром ноябрьским сдуло, выскочила в тамбур, а там и Лигово. От Лигова бегом по шоссе до Старопанова, у магазина на маршрутку села, двадцатки не пожалела. Домой, скорей домой, в тепло, к своим.Мама и бабушка сердились. Что это Катерина надумала, отирается по квартирникам – слово-то какое, нечеловеческое – неизвестно с кем, говорит, концерты у нее, выступления, а то репетирует ночи напролет. Кто по ночам репетирует, известно, чем они занимаются, но как запретишь? Катерина себе хозяйка, зарабатывает, еще им денег подкидывает. Даст Бог, отстанет от дурацкого занятия. Работа-то у ней хорошая, денежная, кабы не это безобразие, жить да жить. Вон, денег хватает, чтобы комнату в городе снимать, или врет? И чего она так с глузду сдвинулась. Катя терпела нападки молча. Не могла же, в самом деле, рассказать маме и бабушке о коричневой птичке, залетевшей к ней в то лето, когда умер отец, а они остались без жилья. Теперь Катя знает, что за птичка. Катя сумеет вырастить ее, записать пластинку своих песен, выучиться, наверстать те годы, когда пела только грядкам с клубникой. Птичка дождется, что им, птичкам, потерянные три-четыре года, они-то живут вечно.
Коловертыш
Тем вечером заснуть никак не удавалось. В крохотной спаленке на чердаке душно, на дворе август вовсю, а комары бесчинствуют, как в июне. Второй год дачу обустраиваем, вроде и хозяйством обзавелись: астры, петунья, вон четыре штуки кабачков и укроп. Но чем больше хозяйство, тем больше неприятностей. Вишня зацвела дружно, сад зарумянился, приоделся – и на тебе! За один день села на вишневые нежные побеги черная тля, все пожрала. Петунью и укроп умяли толстые слизни, на астре гусеницы – толстые, зеленые в крапинку. Где тут заснуть! Все думаешь, а ну как завтра еще какая скотина насекомая на кабачки навалится, да комаров хлопаешь. Так расстроилась, что не заметила, как в сон провалилась.
Утром еще не проснулась толком, глаза не открыла, но слышу: за дверью спаленки шум какой-то, словно падает комок теста и, хлюпая, отрывается, сам собой катается в колобок. Солнце лезет в окна и щели меж неплотно пригнанных досок под крышей, немного страшно – что за звуки, но скорее любопытно. Дверь в спаленку тоже неплотно закрывается, глаза прищурила, вижу: за дверью по домотканому коврику катается кошка, черная, пушистая, с белым галстуком. Хотела засмеяться над своим страхом – подумаешь, чужая кошка пробралась в дыру под крышей, но слышу: подож-ж-жди, подож-ж-жди. Отчетливо так слышу. Ну все-таки страшно. Высунешь руку из-под одеяла, а эта неведомая кошка – хвать, и откусит. А солнце выше поднимается, и понимаешь: ночные глупости в десять утра не пройдут. Тихонечко, чтобы чужую черную кошку не напугать, встаю, говорю вежливое "кис-кис, щас тебе молочка принесу!", протягиваю руку – за ушком почесать. Кошка смотрит на меня, как на дуру, зевает. Опасаюсь кошку приласкать почему-то, иду умываться, чай пить. Кошка за мною. Выхожу в сад-огород, проверить кабачки, и кошка тут. Так и есть, между кабачков за ночь вырос муравейник, откуда что берется, сожрут последнее хозяйство, ну что за лето! Нет никаких моих женских сил с этим бороться!
– Вот видишь, что творится! – жалуюсь кошке, а та все ходит следом. – Какое хозяйство! Ущерб один. Развелось всякой скотины!
Но солнце ярко вспыхнуло и заиграло, как в раннем июле, воздух уплотнился, обжег кожу, кошка села, почесала лоб задней лапой, поглядела пристально. Цветы, да и все краски в саду стали ярче, и что-то неуловимо, но бесповоротно поменялось в окружающем пространстве. Я даже не удивилась, когда кошка заговорила. И не испугалась, не то что утром, когда услышала шум за дверью. Все-таки, когда лежишь, чувствуешь себя беззащитным, а тут, на улице, можно и соседей кликнуть.
– Ну чего тебе? – ворчливо спросила кошка, и рот ее двигался, как человеческий рот, да что там, ее рот был каким-то подозрительно знакомым. Я помнила этот очерк, короткую верхнюю губу и пухлую нижнюю, этот выговор, смешное стяжение гласных звуков. Хорошо помнила, но не могла сообразить, откуда. – Чем ты недовольна? – уточнила кошка и добавила: – Только перестань называть меня кошкой, неприятно, знаешь ли!
Я села в борозду. Подумала недолго и не нашла ничего умнее, чем спросить:
– А ты говорить умеешь?
– Уже заметила, да? – ехидно переспросила кошка, нет, не кошка! Стоп!
– А ты кто? – исправилась я.
Некошка фыркнула насмешливо, теперь уже и нос ее стал совсем некошачьим, а тоже очень знакомым, немного вздернутым, не раз мною виденным… где?
– Конечно! – пожаловалась некошка. – Домовых вы теперь не видите. Как вам домовых видеть, ежели лошадей не держите! Домовых ведь только через хомут можно разглядеть. Ну или через три бороны…
Становилось все непонятнее, но интереснее.
– А вы – кикимора? – я перешла на "вы".
– И не знают ничего, и не интересуются, – брюзжала некошка, – а еще хозяйство заводят. Без всякого понятия… Астры у них… Петуньи… Нет чтобы скотиной заняться! А коргоруша, значит, простаивай, ерундой майся. И хозяйство прахом пойдет… Без скотины! – Некошка забила пушистым хвостом по гряде и совершенно по-женски всхлипнула.
– Коргоруша, – я попробовала незнакомое слово. – Красиво как звучит!
– Не подлизывайся! – отрезала некошка-коргоруша. – Коргоруша, коловертыш… По хозяйству мы. Твоя бабушка, вон, три коровы держала и лошадь, про птицу уж не говорю. А ты, – коргоруша безнадежно махнула темной лапой. – Уж я тебе и так намекаю, и этак… Скотины нет, так я тебе слизней… А что, слизни крупные… И тли тебе, и муравьев вот… Нет, все в разум не войдешь. Хоть бы карпов развела, что ли. Долго ли пруд выкопать? А я бы сподмогла, карпы бы у тебя жирные пошли, дружные. Мы, коргоруши, сами ведь болеем, ежели хозяйство скудное да без скотины.
– Так вы в человеческих семьях живете, – догадалась я. – Ну раз вы про мою бабушку знаете…
– Выкать она мне вздумала! – возмутилась, опять фыркнула. – Что я тебе – сестры-лихорадки, что ли? В семьях – это домовые, а мы при дворе, при хозяйстве. И все, что твоего хозяйства касается, даже прошлого, я знаю. Да, дом этот не задался, перестроишь его скоро, думаю. Может, ты еще не совсем пропащая, вон утром в грядки вышла… Хозяйки-то прежние, молодые которые, они по другой части. А старуха, ну что старуха… Сильно мне ее бородавка на носу мешала, нюхать тяжело, толком не поохотишься, – неожиданно и непонятно заключила коргоруша.
Старуху, прежнюю хозяйку дома, я видела дважды: первый раз, когда мы приезжали смотреть дом, второй – когда бумаги на покупку оформляли. На носу у нее действительно была большая бородавка, на самом кончике. Но при чем тут охота? Как старухин нос мог помешать моей коргоруше? Я уже называла ее своей.
– Скотины старуха не держала, грядки запустила. Правда, травы-укропа много было, все пучки вязала на продажу. Но мне же скучно с одн