Утром на Эльку было жалко смотреть, она выглядела как отличница, забывшая надеть пионерский галстук на Ленинский зачет. Виктор же ничего особенного не испытывал, кроме легких приступов дурноты, когда нечаянно натыкался взглядом на не изменившийся к лучшему за ночь узел тяжелых каштановых волос подруги.
После экспедиции они жили замечательно – до следующей весны. Сперва Элька сторонилась его, после пообвыкла и выучилась снисходительно подтрунивать над Виктором по поводу и без. Но это можно было терпеть. Речь о будущей диссертации Виктора иногда заходила, но не чаще, чем контролер в пригородный поезд в старые добрые времена. В апреле намечалась очередная экспедиция, и Виктор заранее ощущал жжение в пищеводе, но оказалось, что он не едет. Может быть, удастся сохранить для себя это лето?
Сослуживцы возвратились рано, в середине мая, а уже в конце мая Элька вышла замуж за того веселого бородатого эмэнэса. Виктор от души наелся полукопченой колбасой на свадьбе, испытывая дразнящее облегчение. Правда, известие о том, что МНС совершенно бесперспективен как научный работник, воспринял с изрядной долей удовлетворения.
Поразило то, что отношения с Элькой, которым сейчас, казалось бы, и упрочиться, стремительно разваливались. К снисходительности со стороны подруги прибавились высокомерие и брезгливость, а потом Элька и вовсе стала его избегать. На чаепитиях в одиннадцать и в три, после обеда, как заведено в лаборатории, она активно обсуждала с ранее презираемыми ею лаборантками Светой и Глашей способы приготовления лечо и вареников, а о проблемах температурного режима говорила только с заведующим лабораторией. Это показалось неприятным, так же как в свое время внезапно проявившаяся за полгода до смерти мягкость в мамином характере, а особенно режущее слух непривычное "сынок" из ее уст.
Друзей у Виктора, неизвестно почему, не завелось. Сестра в это лето не приехала, тоже вышла замуж – что у них, эпидемия, что ли? Не то чтобы Виктор чувствовал себя одиноко, но что-то складывалось не так. Каждый вечер домой: две минуты ходьбы от работы, обед в столовой, на завтрак овсяная каша, на ужин яичница. Никто не заходит, не звонит – а кому? Вытащил из кладовки старую мамину швейную машинку и, скрывая пристрастие от знакомых, начал шить. Занятие захватывало больше микробиологии, если бы шитье сделать профессией, но разве что-нибудь изменишь, да и неприлично слегка. Приучил себя одеваться к каждому одинокому ужину торжественно, только в рубашки собственного изготовления, тщательно повязывал галстук, подбирал в тон носки и носовой платок.
С детства старался понравиться окружающим, заинтересовать их, потому и больную руку доверчиво протягивал чужим тетенькам, потом понял, что понравиться можно не отклонением, а отличием: хорошо учиться, выигрывать на олимпиадах. Также легко вызвать симпатию правильностью: уступать место в автобусе, вовремя говорить "спасибо". Теперь хотелось понравиться себе: одеждой, сервировкой нехитрого ужина. Хорошо бы, конечно, совершить Поступок – какой? Подумывал заняться кулинарией, но разве достанешь в этой дыре нужные продукты и приправы? Никогда не бывал в больших городах, и казалось, что именно там он был бы на своем месте. Понемногу приохотился к чтению. Начал с фантастики и детективов, но на них постоянная очередь в библиотеке, на журналы тоже. Один раз нечаянно взял Пруста "По направлению к Свану", читать не смог, но заслужил уважительный взгляд библиотекарши, взгляд понравился. Попросил ее подобрать что-нибудь подобное, библиотекарша выдала Гофмана "Житейские воззрения кота Мура", прочитал даже с некоторым интересом. Так и пошло: сперва, чтобы достойно выглядеть в глазах полустарой библиотекарши, потом для себя.
В библиотеке же познакомился с Сычом, Сыч – фамилия поселкового участкового, по имени его никто не звал и не помнил. Черноусого Сыча, тридцати лет от роду, известным ветром по имени Популярный Романтизм занесло на эту должность и в этот поселок. Сыч любил книги о войне, стихотворение Владимира Солоухина "Обиженная девочка" и сочувствовал Виктору, считая увечье руки тяжким испытанием для мужчины, хуже которого, возможно, только импотенция. Виктору же в Сыче больше всего нравились блестящие мужественные усы, это было смешно, но так и было.
В гости друг к другу они не ходили, но при случае подолгу разговаривали. Прежде у Виктора не случалось достойных собеседников, диалоги его пугали. При беседе с другим человеком подстерегают две опасности. Первая: собеседник глуп и не сможет правильно понять и оценить твою наблюдательность, драгоценные движения души. Вторая гораздо страшнее: собеседнику не до тебя, неинтересно. Разговор скользит мимо, "в песок", самые важные твои новости, самые блестящие соображения вызывают лишь рассеянное "да-да", умножая комплексы, насаждая безысходность. К первой группе относилась кузина, ко второй – увы! – Элька. Только во внутренних монологах Виктор черпал утешение, только в них присутствовало сознание собственной правоты и уместности слов – пока не появился Сыч. Встречались они в зале ожидания на станции, куда два раза в неделю приходил поезд, остальное время зал простаивал так, но Сыч регулярно включал его в повседневный обход, и неправду мололи злые языки, что Сыч делает так потому, что это самое прохладное место во всем поселке. Нет, за корпусом столовой в зарослях лопуха и черного тополя случалось гораздо прохладнее. Там иногда сиживали оба местных алкоголика, Гриша и Петя, но редко, ведь им постоянно приходилось мотаться в соседнюю деревню за двенадцать километров – помогать продавщице тамошнего магазина грузить, таскать или копать (ее огород, понятно). Погрузят, получат плату натурой – бутылкой портвейна, к примеру, – тут же выпьют, добредут до дому, получат от жен – откуда брались такие терпеливые женщины в русских селеньях? – лягут спать. А с утра на работу, какую ни на есть, вечером опять в сельпо. Так что особо рассиживать в лопухах им некогда было.
Итак, Виктор заходил в зал ожидания, не то чтобы надеясь встретить Сыча, просто по дороге из столовой, посидеть. Сыч приходил несколько позже, в фуражке, строго сориентированной по центру носа, невзирая на жару, но с закатанными рукавами синей форменной рубахи. Милицейские рубахи вообще ловко сшиты, хорошая выкройка основы, это Виктор сразу отметил. Они сидели в зальчике четыре на четыре метра, с покореженной железной печью в одном углу и закрытой кассой в другом, и, наблюдая тяжелые перелеты шмелей от двери к мутному окну, связно перебрасывались фразами. Чаще говорил Сыч, он мог просто пересказывать запомнившиеся главы из Уголовного кодекса, но с большим жаром, наседая на собеседника, как крупный щенок в фуражке, после чего сообщить, что хорошо пообщались, интересно. У Сыча тоже выявилась особенность в отношении диалогов: "заговаривать" он мог только такого человека, о котором предполагал, что тому самому есть что сказать. К примеру, пастуху Коле он не сообщил за всю жизнь в поселке и двух параграфов указанного Кодекса, но Виктор, человек читающий, значит, разумный – другое дело. Виктору доводилось встревать и наверстывать упущенное за годы молчания, но при этом он изрядно опасался за свою интонацию, в разговорах с Сычом она частенько отдавала неискренностью, и чем больше Виктор беспокоился, тем натужней вырывалась из губ, из-под деревенеющего языка волна воздуха.
Давным-давно, в детстве, подобное уже случалось. Как-то раз мама повела его к крестной. Маленький Виктор никогда крестную не видел, а мама сказала, что неплохо бы понравиться коке Лиде, глядишь, и подарит что-нибудь. Крестная, суровая старуха, пристально смотрела на мальчика, тяжеловесно вздыхала и, казалось, знала, что думает он о вещах неположенных, а именно: будет ли будущий подарок съедобным или окажется игрушкой. От всего этого Виктор трижды спросил коку Лиду о здоровье, каждый раз все неестественней, держал наготове на виду больную руку, а под конец попробовал поцеловать кокину пятнистую влажную щеку, скользнул по ней губами и понял, что ничего не выйдет: раскусили. Кока Лида подарила круглую железную коробочку монпансье. Дома оказалось, что маленькие лепешечки слиплись в одну большую и бугристую. Мама ничего не сказала, как обычно, но в сердцах закинула коробочку на комод, откуда Виктор достал ее наутро и, не зная как разделить сладость на кусочки, сосал то с одного, то с другого края целый день, пока не защипало язык, а нос и скулы не стали липкими и противными, как леденец.
Часто Виктор вел с Сычом привычные "внутренние" разговоры, и так получалось гораздо лучше, но иногда Сыч посередине мысленной фразы превращался в Эльку, или маму, или сестру. Все знакомые Виктора, близкие и далекие, все родные нанизывались в его памяти как бусины, одна за другой, не отличаясь ни по величине, ни по цвету, не занимая в памяти места больше, чем и положено очередной бусине. Ни обидно, ни жалко не становилось, когда они исчезали из его жизни, бусины низались, что еще? И Виктор не мог понять, о чем же сейчас тоскует, чего ему не хватает, когда, поев и вымыв посуду, садился в потертое желто-зеленое кресло перед окном.
В один прекрасный обед Сыч явился в зал ожидания в фуражке, не отцентрованной по линии симметрии. С этого все началось.
Секундой позже Виктор углядел, что Сыч тащит на руках мальчонку лет десяти с явным намерением уложить того на единственную скамью с железными подлокотниками. Лицо мальчонки отсвечивало голубизной, глаза прятались под густой челкой.
– Что с ним? – вместо приветствия спросил Виктор. – Он умер?
– Да жива она, – тоже вместо приветствия ответил Сыч. – Обморок.
– Откуда ты его взял? – довольно естественно на сей раз поинтересовался Виктор. – Вроде ни в поселке, ни в деревне у нас такого нет.
– Послушай, я тебе говорю, что это девка, – наводящий вопрос подействовал на Сыча, как стакан неведомого в 70-е годы "спрайта" на заплутавшего в пустыне инспектора по делам несовершеннолетних. Последовало длиннющее повествование, сбивающееся на выдержки из "Кота Мура", о приходе неведомых цыган, об их шатрах и цветных подушках, раскинутых между поселком и деревней, в которую ходили друзья-алкоголики Гриша и Петя. А у Пети, между прочим, пропал ватник и полбуханки.