– Кем думаешь стать в новой жизни? – поинтересовался Октябрь.
– А это надо? Кем–то стать?
– Ну-у… Не знаю.
– Тогда – поэтом, наверное.
– Кхм… А сто́ит ли?
– Нет, пожалуй.
Когда они подошли к окраинам кладбища, где в тесном беспорядке стояли покосившиеся кресты и звёзды давно заброшенных могил, дождь неожиданно кончился, и разом – как будто выглянуло из–за угла – явилось солнце. Над притихшей мокрой рощей вдруг выгнула спину, фыркая и мурлыча, разномастная кошка–радуга.
Где–то затосковали, глядя на эту прозрачную, последнюю в этом году красоту, охотники. Где–то подслеповатый крот корпел над фуфайкой для зайца. Где–то звонарь Жак потирал ушибленный лоб. Где–то поэты торопливо очиняли перья и призывали муз.
– Хотя… – прошептал Неудалов, глядя на пояс Господень. – Хотя, ты знаешь, Октябрь, сто́ит, наверное, попробовать ещё раз. А?
Последний грех
– Опять дождь! – устало произносит Хильда, распахивая шторы, отчего пластиковые кольца тихо звенят по металлической трубке карниза. Вальтер любит этот звук. Особенно он любил его тогда, давно, когда вслед за этим мелодичным звоном в комнату вливался свет утреннего солнца, а потом, когда открывалось окно, врывалось пение птиц.
– Разверзлись хляби небесные, – стонет со своей кровати старая Грета. – Бог землю от грехов человеческих омывает.
– Неужели так много грехов у людей накопилось? – спрашивает маленький Вальтер, обнимая Роди – своего любимого игрушечного медведя, с которым всегда засыпает.
Старая Грета приподнимается на локте; кряхтя растирает больные ноги – от застоявшейся сырости они стонут и ноют почти непрерывно.
– Ты и сам – грех, – косится она на мальчика.
– Ну что, опять?! – кричит от окна Хильда, гневно уставясь на старуху.
Та недовольно дёргает головой, шамкает губами, ворча что–то себе под нос, но сдерживается. Она ещё не готова к ссоре, ей надо распалиться, накопить злость.
– А Роди – грех? – спрашивает мальчик, поглаживая курчавый ворс медведя, заглядывая в его задумчиво поблёскивающие чёрным пластиком глаза. Медвежонок, как и всё в доме, источает слабый запах плесени, но ребёнок его не чувствует.
– Вальтер, перестань молоть глупости! – окликает его Хильда из кухни, где уже гремит кастрюлями. – Вставай и пойди умойся, у нас заканчивается рис.
У неё такая манера – сказав одну фразу кому–нибудь, она может тут же прилепить к ней следующую, адресованную уже другому человеку, а то и вовсе никому не предназначенную, а попавшую на язык случайно, обрывком внутреннего монолога. Старая Грета любит повторять, что у Хильды в голове дырка – пустота – между языком и мозгами, так что всё, что появляется в её черепной коробке, само собой проваливается в это отверстие и попадает на язык. Она говорит, что эта дырка у Хильды с детства, как бывает у всех детей, но если у других людей она со временем зарастает, как родничок во младенчестве, и забивается недосказанными мыслями, то Хильда – инвалид, потому что у неё в перегородке так и осталась пустота.
Вальтеру неохота вставать. Ему давно уже неохота вставать, уже много–много дней – с тех пор, как начался дождь.
Его не оставляет мысль о грехах, поэтому он повторяет свой вопрос, только тише, так, чтобы Хильда на кухне не услышала.
– Ба, а Роди – тоже грех?
Старая Грета, кряхтя и постанывая, садится в кровати – тяжёлая, массивногрудая, в старой ночной рубашке, с давно немытыми и растрёпанными серыми волосами, в которые густо вплетена седина. Волосы эти, свисая по сторонам лица неровными нитями, прядями и сосульками, придают ему злобное ведьминское выражение и старят его ещё лет на десять в добавок к её шестидесяти.
Старуха бросает на Вальтера то ли насмешливый, то ли презрительный взгляд и произносит – тоже тихо, чтобы не слышала Хильда, – словно рассуждая сама с собой:
– Говорила я, не оставлять тебя дурака… Ох, Господи!
– А меня тоже смоет, раз я грех? – не унимается Вальтер.
– Да уж скорей бы! – распаляется Грета. – Скорей бы нас всех смыло!
Вальтер с ней не согласен, но он знает, что старухе, особенно в её теперешнем состоянии, лучше не перечить.
– Вода поднялась ещё на два пальца! – уныло докладывает Хильда, выглянув из кухни. – Два пальца за ночь, я варю просо.
– Два пальца! – злорадно усмехается Грета. – Скоро вы узнаете!..
Она не говорит, что́ они скоро узнают, но Вальтер не сомневается, что это будет нечто ужасное. Ему не хочется узнавать и не хочется, чтобы старуха уточняла, поэтому он торопится встать и шлёпает босыми ногами в туалет. Он садится на холодный унитаз и писает, размышляя о том, на сколько еще пальцев поднимется из–за него вода.
– Ма! – не выдерживает он. – Ма, а вода не сильно поднимется оттого, что я писаю?
Грета хохочет на своей кровати. Смех её больше напоминает сухой и ломкий кашель или собачий лай.
Настоящего собачьего лая уже давно не слышно. Как не слышно и других звуков, которые всегда наполняли собой день: ни мычания коров, ни петушиного крика, ни дальнего стрёкота косилок. И даже боя часов на старой башне давно не слыхать. Только бесконечный шум дождя – монотонный, обволакивающий, дремотный.
Умываясь, Вальтер продолжает думать о грехе.
За то время, которое льёт этот нескончаемый дождь, уже все грехи должны бы утонуть, даже самые большие. Хотя… Хотя, вот он, Вальтер, он же маленький – совсем еще маленький грех, а его пока не смыло. Это потому, что он высоко сумел забраться. Значит, дождь будет идти ещё долго–долго, пока вода не поднимется на тысячу пальцев и не доберется до него. Может быть, Вальтер – это последний грех, который остался ещё не смытым, и Бог будет упорно поливать землю из своей лейки, пока наконец вода не подхватит Вальтера и не отхлынет, унося его в сточный колодец, как тот кораблик, который он пускал давно–давно, когда ещё ручеек, бегущий по краю Мюллер–штрассе, не превратился в бурную клокочущую реку.
Он отчётливо представляет себе, как вода крутит и уносит его, а за ним перепуганную Хильду и недовольную Грету, которая плюётся и ворчит. Хотя, нет. Их–то вода не должна смывать, потому что грех – это он, Вальтер, а значит…
– Эй, ты долго там? – отрывает его от размышлений Хильда. – Хватит лить воду, её и так слишком много.
Она приносит мальчику забытое им полотенце. Полотенце влажное, пахнет сыростью и плесенью. Это раньше оно было пушистое, теплое и вкусно пахнущее солнцем, а теперь – вот такое, как будто его долго держали в болоте.
Вальтер неохотно и кое–как проводит ничего не вытирающим полотном по лицу и рукам.
Грета давно уже не заходит есть на кухню, потому что её больные ноги не хотят сделать и шагу. Хильда утверждает, что это не больные ноги, а эгоизм. Старухе просто так удобно, ей нравится, что за ней ухаживают, приносят еду в постель, убирают судно, помогают надеть халат.
Вальтер не любит просо. Он уныло давит ложкой плотный желтоватый и неприятно пахнущий ком, в который не добавлено ни капли масла, потому что масло давно закончилось, а всех коров, которые его дают, – смыло.
– Коровы очень много грешили, – говорит мальчик задумчиво.
– Чего ты там? – отзывается Хильда, которая в комнате ухаживает за Гретой и не слышит.
– А когда вернется папа? – спрашивает Вальтер. – Скоро он построит ковчег?
Старая Грета снова разражается лающим хохотом и только громче лает оттого, что Хильда шикает на неё.
– Не знаю, – отвечает мать, входя в кухню с пустой тарелкой.
Тарелка блестит так, будто её вымыли, потому что Грета выскребла из неё все до последнего зёрнышка. И при этом она каждый день жалуется на больной желудок и отсутствие аппетита и утверждает, что скоро умрет.
– Но разве так трудно построить ковчег? – недоумевает Вальтер.
Действительно, ведь ему удавалось сделать кораблик из коры за какую–то пару часов.
– Папа не очень хороший плотник, – отвечает Хильда.
– Не скажи! – кричит из комнаты Грета, которая, наверное, напряжённо прислушивалась к их разговору. – Буратин–то у него строгать получалось очень хорошо!
– Тварь! – шепчет Хильда.
– Папа был кукольник? – удивляется Вальтер. – Ты никогда не говорила, ма…
– О, да! – не унимается старуха. – Он был великий кукольник и волшебник! Умел появиться ниоткуда, выстрогать куклу и исчезнуть никуда!
– Не слушай бабушку, сынок! – отвечает Хильда громко, чтобы старуха её слышала. – У неё от сырости мозги совсем прокисли и заплесневели!
Вальтер представляет, как из ниоткуда, прямо из воздуха появляется папа в чёрном плаще, расшитом золотыми звёздами, и таком же колпаке. Именно такой волшебник был на картинке, которую мальчик когда–то давно собирал из кубиков. В одной руке у волшебника большое полено, в другой – волшебный рубанок. Несколькими быстрыми движениями рубанка он превращает полено в длинноносого Буратино и растворяется в воздухе. А деревянная кукла с тихим «плюх!» падает в воду и плывёт от их холма туда, где был городок, а теперь только сиротливо торчит шпиль часовой башни. А бесконечные дождевые капли стучат и стучат по деревянному тельцу.
Вальтер на минуту приходит в себя и слышит ругань. Мама ушла в комнату, и там они с бабушкой сцепились в клокочущей и бурлящей ссоре. Вальтер давно привык к их ссорам и перестал каждый раз огорчаться, когда начинается ругань. Теперь он даже рад бывает, что громкие звуки заглушают мерный и заунывный шум дождя.
Раньше они тоже ссорились, но тогда у них было на это гораздо меньше свободного времени, потому что маме приходилось работать, и дома она появлялась только к вечеру и такая усталая, что ей не очень хотелось распаляться на бабушкины колкости. Да и старая Грета была тогда посмирней и поласковей, даже с ним, с Вальтером.
Мальчик снова представляет себе деревянную куклу, которая медленно плывёт под дождём. Вот она доплыла до шпиля часовой башни, сделала круг и плывёт дальше, туда, где на таком же высоком холме стоит церковь.