– Я не считаю, что Эрих Акерманн был злым человеком, – заметил он в какой-то миг, пожав плечами. – Он просто запутался. Его можно назвать влюбленным дурнем. Но он был влюбленным дурнем в очень опасное время.
Услышав это, я возвел очи горе. Прозвучало так, будто он говорил это уже сотню раз, потасканная мудрость из печенья-предсказанья, от которой, он знал, публика глубокомысленно закивает головами и сочтет его как готовым прощать, так и чарующе наивным. Когда встреча завершилась, он встал, наслаждаясь аплодисментами, и к нему выстроилась очередь за автографами. Поначалу я не был уверен, стоит ли и мне в нее встать, но все же наконец взял из стопки издание на немецком и занял место в конце. Когда очередь дошла до меня, он едва глянул, спрашивая:
– Вам с именем подписать? – Но затем перехватил мой взгляд, и что еще я мог тут сделать, как не улыбнуться ему? Ему хватило учтивости покраснеть, когда я раскрыл книгу на титульном листе, покачал головой и произнес:
– Только распишитесь, пожалуйста. – Что он и сделал дрожащей рукой, а затем с некоторым удивлением проводил меня взглядом, когда я просто двинулся прочь. В тот миг я ощущал некоторую свою победу над ним, хотя убей меня бог не понимаю, с чего бы, поскольку я не достиг ничего, имевшего бы хоть какое-то значение.
Вскоре жизнь вошла в свою колею и пресса нашла, кого ей травить еще. Много лет я экономил деньги, а с гонорарами от продаж “Трепета”, не говоря уже о финансовой составляющей, что прилагалась к Премии, я знал, что вполне благополучно смогу прожить весь остаток своих лет, которых, догадывался я, осталось не так уж много – год, от силы два. Я уже ощущал, как жизнь ускользает от меня. Мой дух был сломлен. Я больше не мог писать. А без писательства, без преподавания мне на самом деле больше ничего не оставалось.
И тут однажды вечером рухнула Стена.
Стоял ноябрь 1989 года, и я сидел дома, когда по радио начали поступать сообщения, что Германская Демократическая Республика наконец вновь открывает свои границы после того, как сорок лет они были на замке. Не прошло и часа, как улицы у меня под окнами заполнились народом, и мне открылся идеальный вид на шагающие толпы, кричавшие караульным на вышках. С ужасом и воодушевлением наблюдал я за ними, а затем, когда уже готов был отвернуться и идти ложиться спать, я заметил мальчишку лет шестнадцати, красивого и темноволосого, бурлившего восторгом юности: он шатко высился на плечах у своих друзей, вот он дотянулся до гребня стены, схватился, втащил свое тело наверх и встал во весь рост, торжествующе вскинул руки в воздух, а люди снизу подбадривали его криками. Мгновение спустя он повернулся, чтобы впервые взглянуть на Восток, и там, должно быть, кто-то привлек его внимание, поскольку он нагнулся и подал руку мальчишке с другой стороны, своему ровеснику, который тоже взбирался на стену, стараясь достичь гребня.
Я наблюдал пристально, прижавшись лицом к стеклу, – ждал, когда их пальцы встретятся.
Интерлюдия“Ласточкино гнездо”
Хауард ушел в деревню за персиками, и Гор сидел один на полумесяце террасы, глядевшем на Тирренское море, в льняных брюках, белой рубашке с открытым воротом и алых шлепанцах, изготовленных для него Джанни Версаче и врученных с большими церемониями, когда модельер несколько месяцев назад приезжал погостить. Что-то отдаленно папское было в той обуви, какая отвечала парным страстям Гора: истории и власти. Встречался он лишь с двумя Папами – Монтини и Войтылой, – и оба они казались ошеломлены ощущением собственных судеб, хотя дедушка Гора однажды рассказывал забавную историю о том, как провел вечер в обществе Пачелли[17]: вечер тот не задался, как только речь зашла о тягостных предметах – иудаизме и рейхе.
На столе перед ним стоял капучино, лежали бинокль, блокнот “Фабриано”, ручка “Каран д’Аш”, гранки его нового романа и две книги. Первой было свежее произведение Дэша Харди, которое он прочел несколькими неделями раньше и презирал за пресную прозу и нежелание автора описывать простейшую анатомию. Вторую книгу ему прислали месяц назад, однако Гор до нее еще не добрался. Предполагал, что хорошо бы просмотреть хоть по диагонали, поскольку ее автор, молодой человек, чьи черты не были оскорбительны глазу, должен был прибыть позже сегодня утром с Дэшем, чтобы остаться ночевать в “Ла Рондинайе”.
Но невозможно было угнаться за потоком книг, что поступали к нему самотеком изо дня в день, неделя за неделей, месяц за месяцем, нескончаемые посылки, вынудившие Ампелио, верного многолетнего почтальона, написать гневную жалобу, в которой он сетовал, что надорвал спину, бесконечно волоча все эти бандероли вверх по лестнице. К счастью, Ампелио недавно переселился дальше на север вдоль побережья Амальфи, к Салерно, и его сменил гибкий смуглоногий девятнадцатилетка с уместным именем Эгидио – козленок – и с заячьей губой, придававшей ему эротическую привлекательность, без которой лицо его было бы миловидным, но ничем не примечательным. Эгидио, наслаждавшийся атлетизмом своей юности, чуть не вприпрыжку скакал вверх и вниз по тем жестоким лесенкам – это можно было б назвать лишь веселым самозабвением, – и никаких жалоб больше не поступало, но как бы Гор ни радовался ежедневным приходам юноши и бодрым его приветствиям, все равно бы хотелось, чтоб посылок было не так много. За последние пару лет он перевез большинство своих собственных книг – тех, которыми ему хотелось себя окружить, – из Рима, но они занимали столько места на вилле, что иногда ему становилось на ней душновато, а вот Хауард, мирный Хауард, не жаловался никогда. Неужто издавать книги никогда не перестанут? – спрашивал себя Гор. Быть может, хорошая это мысль – чтобы все на пару лет прекратили писать и дали бы читателям нагнать упущенное.
С Дэшем Гор был знаком несколько десятков лет, и хотя тот ему в общем нравился, он знал, что Дэш, по сути, – наемный писака с толикой таланта, кому удалось поддерживать карьеру тем, что он тщательно старался не оскорблять дам среднего возраста и чуланных гомосексуалистов, составлявших основу его читательской аудитории. Книги его, написанные вполне сносно, были столь безрадостно беззубы, что даже президент Рейган взял одну с собой в отпуск в Калифорнию ближе к концу своего ошеломляющего правления и объявил граду и миру, что это мастерское изображение американских сталелитейщиков, не осознавая, что оные сталелитейщики прокладывают трубы друг к другу. Гору нравилось думать, что Нэнси – с кем было так весело в старину, перед тем как она продала свою душу республиканцам, – знала, что там на самом деле происходит, но отказалась сообщать об этом своему любимому Ронни из страха сокрушить его невинность.
Два писателя впервые повстречались в гей-клубе в Западной Деревне, в 1950-х. Гор уже издал несколько романов, пропорхал пируэтами через скандал, вызванный “Городом и столпом”[18], с изяществом юной Марго Фонтейн, и его репутация укрепилась больше, чем у большинства его сверстников. Он рысил по вечеринкам рука об руку с разными Кеннеди, Асторами и Рокфеллерами, с Теннесси и Джимми Дином[19] и неизменно оставлял по себе какое-нибудь замечание в кильватере, чтобы гостям было о чем сплетничать на следующее утро. Нередко случалось, что на каком-нибудь таком сборище к нему подходил мальчик и предлагал свой хер или зад в обмен на билет в мир привилегий, но Гор предпочитал не пускаться в столь низменные транзакции. “Можем покувыркаться, если желаешь, – говорил он, если мальчик оказывался достаточно смазлив, – но не жди от меня чего-то большего, чем оргазм”. Не то чтоб он любил вставлять или когда вставляют ему. Несколько раз пробовал, но это занятие оказалось не для него. Вкусы у него были простые. Поработать рукой – удовольствие вполне достаточное. Быть может, немного фроттажа. И как ни восхищался он римскими императорами, его никогда не интересовало подражать каким бы то ни было их эскападам позабористее.
В тот конкретный вечер, однако, он заметил, как на него через всю комнату пристально смотрит молодой человек, но, поскольку ничего примечательного – помимо того, что малый наверняка был плодом любви Чарлза Лотона и Маргарет Разерфорд, – Гор в нем не обнаружил, то и не стал поощрять его интерес. Они сидели с Элизабет и Монти[20], но те удалились рано, когда бедный Монти расплакался от каких-то слов Гора, и он уже собрался домой один, когда молодой человек – Дэш – подсел к нему за столик, подойдя с каким-то моряком и представившись автором-дебютантом, чей первый роман должен выйти осенью.
– Как это вас, надо полагать, будоражит, – пробормотал Гор, едва глянув на писателя, однако наслаждаясь видом моряка, который смотрел на него с той разновидностью улыбки, от какой становилось ясно, что стоит ему лишь слово сказать – и они вместе взметнут на мачту “Веселого Роджера”. – Только не рассказывайте мне об этом ничего, милый мальчик. Иначе это испортит удовольствие от его чтения.
Дэш зримо упал духом. Ему явно хотелось изложить сюжет целиком, от начала до конца, и чтобы Гор ему сказал, до чего это все чудесно. Моряк, вероятно, уже слишком долго претерпевал в роли безразличной публики, а потому теперь встал и пошел к бару за тремя банановыми дайкири, и пока его не было, Дэш сообщил Гору, как сильно уважает он творчество последнего, и предложил отсосать ему в знак благодарности в мужском туалете, каковое предложение Гор учтиво отклонил. Не то чтоб он берег себя для дальнейшего с моряком – там еще присутствовал образ этого мальчика на коленях, его жирные губы сомкнуты у Гора на хере, и выглядело это отвратительно.
– Но предложение очень любезное, – добавил он, не желая казаться грубияном.
– О, я с радостью, – ответил Дэш. – То же самое сделаю кому угодно.
– А откуда вы знаете… как его бишь, кстати сказать? Вон того “встал-якоря”?