Лестница — страница 43 из 49

Так Тепляков начал работать с Дуняшкиным. Сварщик был немногословен. Знай, командовал:

— Подай! Прикрути! Плотнее! Куда тебя черти несут?! — И так весь день. Через пару недель спросил: — Ну, Юрок, уловил хоть что-то в нашем деле?

— На глаз — вроде бы что-то уловил. А как это на практике… Это все равно, что учиться стрелять, глядя, как стреляют другие.

— Правильно рассуждаешь. На-кось, попробуй. — И Дуняшкин протянул Теплякову держак, но без электрода.

Вставить электрод оказалось делом не таким уж простым, как это смотрится со стороны. Но Тепляков, — не сразу, правда, — но вставил. Труднее оказалось попасть точно в стык двух свариваемых деталей, глядя сквозь черное стекло защитной маски, через которое абсолютно ничего не видно. Ткнешь электрод — возникает дуга, да и то не всегда сразу, при ее свете видно лишь пятачок диаметром сантиметров пять-шесть. А надо попасть точно в нитку. Чуть влево или вправо — брак. На мгновение можно прицеливаться и без маски, но тогда дуга ослепит так, что не сразу придешь в себя. А без этого касания, пока на лицо падает маска, электрод уйдет на сантиметр-другой в сторону.

— Вот что, Юрок. Мой рабочий день закончился. А ты можешь остаться и потренироваться, но без тока: прицелился, маску скинул, электрод прижал, маску вскинул, глянул, и таким макаром до тех пор, пока не научишься попадать, как бы из «калаша» в полной темноте. Учили, поди, так-то?

— Учили.

— Вот и ладненько. Старайся.

Миновал месяц — и Дуняшкин стал доверять Теплякову сваривать несложные и не очень ответственные детали. Пока исключительно горизонтальным швом. Как Дуняшкин варит вертикальные и, тем более, потолочные швы, понять-то не составило особого труда, а вот самому сварить — дело казалось Теплякову непостижимым.

Однажды, — была пятница, вторая половина дня, — Терентьич более внимательнее, чем раньше, все поглядывал изучающе на Теплякова, все что-то решал в своей голове, почти начисто лишенной волос, хмуря загоревший до черноты морщинистый лоб, которому время от времени достается от электрической дуги, но не напрямую, а сквозь какие-то щелочки и дырочки. И под конец высказался:

— Ты, это, Юрок, не устал еще от барака-то?

— В каком смысле? — насторожился Тепляков.

— А в том, чтобы на свободе погулять выходные деньки. Оно, стал быть, положено вам раза два в месяц, за хорошее поведение и работу. Соображаешь?

— И куда я пойду? Если даже и отпустят. Идти-то некуда.

— То-то и оно, что некуда. У нас в поселке даже кинотеатра нету. Есть клуб, молодежь тусуется там: пиво, наркота, танцы. Раньше кино показывали, теперь у всех дома телевизор — кино, стал быть, никому не нужно. — Помолчал, докурил сигарету, долго отхаркивался, задыхаясь, и, заметив сострадающий взгляд Теплякова, пояснил: — Раньше как работали? А так: ни тебе вентиляции, ни специальных масок для дыхания, а варить приходилось и алюмин, и титан в аргоновой дуге, и много чего еще. Вот и надышался всякой дряни, туды их мать! Молоко, правда, давали, в день по литру. Дааа. Надбавка за вредность. Санатории бесплатные, то да се. Набегало, дааа. А толку? Толку чуть. А теперь что? На бумаге вроде как все имеется, а на деле — и не спрашивай. Однако прошлого не вернешь, с покойников не спросишь. А жить надо. Такое вот дело.

— А при чем тут выходной? — спросил Тепляков, догадавшись, что не зря Терентьич завел этот разговор.

— Да вот, как тебе объяснить? Нравишься ты мне. И работаешь хорошо, не отлыниваешь, схватываешь на лету, к сварочному делу вроде как прикипаешь помаленьку. Вот я и надумал пригласить тебя в гости. Почему бы нет? Вместе работаем, одну лямку тянем. Есть в тебе рабочая жилка. Стал быть, свой человек. Да-аа. Посидели бы, потолковали о том о сем, выпили чего, домашнего поели. Ну и… со своими познакомил бы. Люди все вольные, не то что в бараке. А? Как ты на это смотришь?

— Право, даже и не знаю, что вам сказать, Макар Терентьич, — замялся Тепляков, вспомнив, как однажды расхваливал тот свою двадцатичетырехлетнюю дочь, успевшую побывать замужем и разойтись, и как сетовал он, что в поселке совершенно невозможно найти для порядочной и самостоятельной девки подходящего мужика.

— А ты и не говори ничего. Я вашему бригадиру уже сказал. Он не возражает. Отпускную тебе на двое суток — вот она, у меня — уже выписали. Под мою, стал быть, ответственность. Стал быть, переоделся и пошли. А? — и глянул на Теплякова как-то искательно, как не глядел ни разу.

Переодеваться Теплякову было особо не во что. Разве что после душа облачился в чистое белье и рубашку, а штаны и куртка — казенные, других держать при себе не положено. Правда где-то на складе лежит его армейская зимняя куртка, костюм и остроносые туфли, в которых он явился на суд, в чем его и взяли под стражу. Но чтобы переодеться в гражданское, надо было заранее предупредить начальство, получить разрешение, и только тогда могут выдать со склада твою одежду. Но Терентьич, оказывается, все предусмотрел: легкую куртку и рубашку принес из дому, а штаны… а что штаны? На них метки, что они казенные, не видать, так что разглядывать тебя никто не станет.

Глава 31

Из проходной выходили вместе. Теплякова удивило, что формальности оказались пустяковыми: его увольнительную сличили со списком, выдали какую-то бумажку — что-то вроде временного удостоверения с фотографией и печатью — и пропустили, даже не спросив, куда и зачем: то ли уже знали, куда и зачем, то ли это никого не интересовало.

Миновав проходную, Тепляков, пожалуй, впервые за эти месяцы почувствовал странное чувство не то чтобы полной свободы, а будто бы вдохнул в себя другой воздух, напоенный другими запахами. Даже небо показалось ему не таким, каким оно виделось ему за колючей проволокой: более широким, глубоким и родным, а ближние хребты не очень высоких гор, поросших сосной и кедровником, дополнявшие колючую проволоку, обрели присущую им первоначальную самостоятельность и живописность.

Что-то говорил ему Терентьич, — что-то совсем не обязательное, пустое, что можно и не слушать. В бараке Тепляков точно так же отключался от всего, ни с кем не сходясь, никого не выделяя. Армия многое ему дала в этом смысле, и это помогало ему легче переживать случившееся. А минувшие выходные он проводил в спортзале, до изнеможения доводя свое тело специальными упражнениями, штангой, гантелями, перекладиной и прочими снарядами, лишь бы меньше вспоминать о прошлом, быстрее излечиться от саднящих на сердце рубцов. За все эти месяцы ни одной весточки, ни одного звонка. Все связи с прошлым разорваны, завязывать новые не имело ни малейшего смысла и желания.

И все-таки, как он ни старался, Машенька не выходила из головы, а по ночам ему то и дело снилось, что зовет она его сквозь метель и ветер, и голос ее обрывается на полуслове. И такая тоска вцеплялась в его сердце, что хоть бейся головой об стенку.

Теперь он шел в гости в семью Терентьича, о которой знал немало с его слов. Там, судя по всему, его ждали. И более всего, надо думать, разведенка Светлана, работающая учительницей в младших классах, которая, по его же словам, и умница, и фигуристая, и на лицо — вся в покойницу-мать. Что ж, Светланка так Светланка. А почему бы и нет? Может быть, с нею забудется прошлое окончательно и бесповоротно.

Поселок, имеющий романтическое название Светлые Пески, расположился на полуострове, который с трех сторон обегала небольшая речка, вытекающая из теснины между скалами, сложенными из почти вертикальных красновато-черных пластов, вздыбленных миллионы лет назад чудовищной силой. Когда Теплякова с десятком других зэков везли сюда, в теснинах еще лежал снег, а полая вода неслась мимо поселка с утробным гулом, вся в белой пене и стремительных водоворотах, угрожая самому поселку и стеснившим ее скалам. Теперь глубоко внизу спокойно текла прозрачная, несколько голубоватая речушка, робко и ласково облизывая огромные глыбы красноватого гранита.

Завод вместе с колонией для заключенных был отодвинут на полтора километра вглубь леса, соединялся с поселком гудронированной дорогой, а еще дальше, за спиной, километрах в десяти, в тесной долине между двумя хребтами, расположился районный городишко, и большинство работников завода были оттуда, приезжая и уезжая на заводском автобусе. Там, в этом городишке, обрывалась железная дорога. Там обрывалось все, с чем было связано прошлое Теплякова и таких же, как он сам, горемык, не сумевших нормально вписаться в стремительно меняющиеся условия жизни.

Дорога вывела редкую цепочку возвращавшихся домой рабочих и служащих на скалистую гряду, откуда открывался вид на небольшой поселок Светлые Пески, почти весь состоявший из частных разномастных домишек, сложенных из смолистых сосновых бревен. Лишь в центре, вокруг крохотной площади со скромным памятником не вернувшимся с войны землякам, стояло несколько двух- и трехэтажных кирпичных домов, построенных уже после войны. Улочки в поселке кривы и узки — две подводы едва разминутся. С гряды видны одни лишь крыши, какие под шифером, какие под оцинкованным железом, а то и под позеленевшими досками, уложенными внахлест, оттого и сам поселок кажется живописным, игрушечным. Над ним едва заметно колышутся столбы белых дымов, вытекающие из труб, похожие на руки, протянутые к небу. Поднявшись на высоту, дымы попадали в воздушный поток и, сбившись в единое облако, уплывали куда-то за ближайший хребет — небу не было дела до молящих о чем-то рук. А впереди, за ущельем, в котором смиренно струился ослабевший поток, открывалась широкая панорама почти ровного пространства, ограниченного с юга горным хребтом, и по этому пространству простирались к далеким восточным хребтам зеленые полотнища созревающих хлебов, отделенных друг от друга медно-зелеными сосновыми поясами, к которым там и сям приткнулись кучки низеньких домишек.

— Вот сюда в первые же месяцы, как началась война, эвакуировали моих родителей из города Изюма. Слыхал, небось, о таком? — повернулся Терентьич к Теплякову, когда они поднялись на скалистую гряду и остановились.