Нельзя было допустить всего этого. Серебряный улучил момент и негромко сказал Басманову:
– Ладно стоит войско. Государь доволен.
Басманов не ответил, только сильней насупился.
Иван проехал конницу, проехал московские стрелецкие полки, проехал наряд – конь шел под ним легко, спокойно… Доспехов Иван не любил, был без шлема, без лат, в простой ферязи, стеганной на вате, в горлатном треухе, на руках боевые рукавицы, на поясе болталась короткая татарская сабля.
Подъехав к копейщикам, он взял у ближнего ратника копье и с силой метнул его в землю. Копье выбило в смерзшемся снегу глубокую лунку, но не вонзилось, упало…
– Худо точено, – сурово, но беззлобно сказал Иван.
– Немца продырит! – ловко ввернул хозяин копья и блаженно улыбнулся царю.
Иван привстал на стременах, громко спросил:
– Какие будете?
– А мы всейные, осударь! – ответил за всех копейщик. – Тверские, рязанские, володимерские!..
– Воеводы не кривдят вас? – склонившись с седла, потише спросил Иван и прищурился: смел был этот ратник, и Иван подумал, что выведает у него правду.
– Твоими заботами, осударь, ограждены от всех кривд!
Серебряный видел: довольным отъехал Иван от копейщиков, и снова сказал Басманову:
– Государь доволен!
– Доволен, покуда я молчу! – вдруг резко и угрожающе сказал Басманов.
– Пустое, воевода, – сказал как можно беспечней Серебряный. – Пожалуешься на новогородцев – псковичи обидятся… На псковичей – новогородцы… Что город – то норов! Тверские тоже молчать не станут… Крик учинится!
Басманов молчал, хмуро кривил брови.
– Крику быть непременно… – Серебряный осторожно поглядывал на Басманова: только на ум его рассчитывал он, на то, что во всех его доводах Басманов сыщет хоть маленькую долю опасности для общего дела – для похода и откажется от своего намерения. – Пошто перед таковым делом людей будоражить и государя гневить?
– Покрывать лиходеев? – глухо, неуступчиво сказал Басманов.
– Пошто покрывать? Самым вредным – правеж учинить, с нерадивых сыскать.
– Како ж сыщешь со старицких воевод? – Басманов с недоброй усмешкой посмотрел на Серебряного и добавил: – Иль правеж учинишь?
Серебряный тоже усмехнулся, но только для того, чтобы скрыть свою растерянность. Глубоко, выходило, копнул Басманов, раз столкнулся и с воеводами Владимира Старицкого. Серебряный посмотрел на пышную княжескую свиту, на самого князя – по-царски торжественного и напыщенного, открыто бросающего вызов царю своим богатством и независимостью, посмотрел на царя – простолюдного и невзрачного в своей нецарской одежде, и подумал: «Не сносить головы и Старицкому, коли вырвется из его души все, что накопил он в ней!» Вслух же Басманову сказал другое:
– Князь сам учинит, коли их вину ему указать.
Басманов отмолчался.
Иван заканчивал объезд. Приспустились казачьи бунчуки, поутихли трубы и сурны, даже князь Старицкий приустал держать гордую осанку и как-то сник, огрузнул…
Басманов вдруг сказал Серебряному:
– Старицкие воеводы больше всех вреда чинят.
– Князь уймет их, – быстро проговорил Серебряный.
– Мне пусть выдаст, – жестко и твердо сказал Басманов.
– Сие не в обычаях князя, – холодно обронил Серебряный, но тут же добавил: – Ежели большую вину сыскать, буде, и выдаст.
– Вина большая, – по-прежнему жестко и твердо сказал Басманов.
– Кого? – спросил Серебряный и повернулся к Басманову.
– Пронского.
Серебряный от неожиданности чуть не выронил из рук шестопер. Все что угодно ждал он от Басманова, только не такого. Требовать выдачи Пронского – большого старицкого воеводы! Да если бы князь Владимир и выдал его, Пронский сам не отдался бы Басманову – уж больно велика верста была между ними. Пронский скорее на плаху пошел бы, чем на повину к Басманову.
– Воевода, верно, шутит? – зло спросил Серебряный, подумав, что Басманов просто издевается над ним.
– Князь, – спокойно сказал Басманов, – ежели мы не уймем Пронского и иных с ним, никакой крепости нам не взять, куда бы мы ни пошли – в Ливонию иль в Литву. Государь нам сего не оставит.
– Пронский – не стрелецкий голова!
– О стрелецком голове, князь, мы с тобой и не говорили бы! Шестерых голов стрелецких я уже ставил под плети, нынче поставлю еще…
– Пронского – тоже под плети? – еле сдерживая себя, спросил Серебряный.
– Опомнись, князь! Не имею таковой власти…
Серебряный поискал Пронского в свите князя Владимира – тот ехал подле оруженосцев, могучий, гордый, в тройчатой кольчуге, с копьем и щитом в руках, вороной конь под тяжелым чалдаром[12]… Серебряный с восхищением смотрел на Пронского и думал: «Эвон как зубы на тебя изощрили, князь, царские приспешники! В псарях у тебя не ходили бы, а чести твоей ищут! Ну да ненадолго лягушке хвост!»
– Пусть приедет ко мне, – сказал Басманов, но как-то не очень твердо, с волнением, словно напугался своей дерзости. Серебряный почувствовал его волнение и понял, что он и сам мало верит в возможность затеваемого, но Серебряный знал решительность Басманова, знал, что он не остановится ни перед чем.
– Я уговорю Пронского приехать к тебе, – сказал он ему. – Только обещай не бесчестить его!
– Я не трону его чести, ежели она есть у него.
Из темного проема церковных врат валит пар, как из бани; карнизы и навесы над вратами покрыты белой индевью, отчего церковь кажется похожей на громадную берлогу.
Гул колоколов то стихает, то вновь зачинается – поначалу нечастым, глохлым брязкотом, потом быстрей и звонче, переполошенно и буйно накатывается, накатывается хлесткий перезвон, скапливается в воздухе, тяжелеет и вдруг бьет тяжелым, гулким ударом – в землю, в небо…
С куполов осыпается снег – летит комьями и густой белой пылью, нищие ловят его в ладони, припадают к нему лицом…
– Божий дар! Манна! – шепчут они изумленно и жадно и яростно отгоняют всякого, кто пытается тоже поймать хоть горсть. Слизывают с ладоней снежную пыль, блаженно закатывают глаза и суетятся, суетятся…
– И нагой не без праздника! – шепчут они с заумью. – Царько наш милосердный нынче пожалует убогих!
Еще задолго до окончания службы стали они собираться небольшими, враждующими меж собой кучками возле церкви Святого Георгия Победоносца, где стоял обедню царь. Потянулся к церкви и народ – с крестами, хоругвями, иконами… Притащились юродивые. Они сразу стеснили нищих с паперти: стали ползать по обледенелым ступеням, сдирать ногтями комки, счищать мусор, грязь… Один из них, с двумя тяжелыми железными крестами на груди, уселся в сугроб и спокойно плакал, не обращая внимания на своих орущих, хохочущих, ползающих по паперти собратьев.
– Юродивый не заплачет – не жди удачи, – говорили в толпе и кланялись ему.
На площади возле церкви скапливалось все больше и больше народу. Самые проворные забрались на крышу стоящей неподалеку ямской избы, обсели длинный покатый настил конюшни, пристроенной рядом с избой, – кто-то подал туда хоругви, кресты… Один крест пристроили на трубе ямской избы. Его обдавало дымом, и люди заволновались, нищие замахали клюками…
– Кощунство! Кощунство! – зашумела толпа.
Но крест не сняли: дым стал идти слабей, а вскоре и совсем прекратился – в избе потушили печь.
Вдруг крыша над конюшней с глухим треском проломилась, и все, кто сидел на ней, провалились вниз. Дико заржали напуганные лошади, завопили искалеченные, барахтающиеся под обломками и копытами обезумевших лошадей люди.
Толпа на площади с ужасом охнула и откачнулась от конюшни. Кто-то кинулся – отворил ворота… Несколько лошадей вырвалось на волю, и они понеслись прямо в толпу. Полетели на землю хоругви, иконы… Толпа в ужасе качнулась в сторону, смяла нерасторопных и упавших, хлестнулась о стены домов, заглушив паническим вздохом глухой зойк[13] раздавленных, и вдруг замерла, остановленная чьим-то ликующим воплем:
– Царь!
Иван стоял на паперти в окружении воевод и угрюмо смотрел на оторопевших, словно бы захваченных врасплох на какой-то шкоде людей.
Беззвучно, понуро стояли люди, еще не освободившиеся от наполнявшего их ужаса, но уже охваченные другим, не менее гнетущим чувством – чувством вины перед тем, ради которого они пришли сюда.
Валялись на снегу затоптанные хоругви, разбитые иконы, билась в сугробе с поломанными ногами лошадь, из конюшни доносился негромкий, но хорошо слышимый в наступившей тишине зов: «Спасите! Спасите!»
Ни один человек не кинулся на помощь к взывающим, никто не пошевелился даже: люди или не слышали, или боялись теперь уже хотя бы малейшим движением отягчить свою вину. Они словно пристыли к земле, беспомощные и кроткие, всем своим видом, своей жалкостью, кротостью показывавшие свою покорность, свое смирение и этой покорностью, этим смирением старавшиеся заменить все те почести, которые они собирались оказать ему – так угрюмо и недружелюбно взирающему на них с высоты паперти.
Даже юродивые угомонились и сникло сидели на ступенях с раскрытыми ртами и выпученными глазами.
Иван вдруг спустился по ступеням к одному из них, присел на корточки, строго спросил:
– Скажи: будет мне удача?
Юродивый сжался, заскулил, как от щекотки, по синюшным губам потекли слюни.
– Скажи, – настойчиво потребовал Иван. – Будет мне удача?
– Дай гривну, – сказал плаксиво юродивый.
– Богатым станешь…
– Дай! – громко и грубо потребовал юродивый и толкнул Ивана в плечо.
Иван не рассердился, только отсел чуть подальше. Снял с пальца перстень, протянул его юродивому.
– Вот – вместо гривны…
Юродивый схватил перстень, зажал его в ладони, даже не взглянув на него, и долго сидел без движения, прижав к животу руку с перстнем.
Иван терпеливо ждал. Юродивый снова заскулил, затряс головой, разжал ладонь и выбросил перстень в снег.
– Дай гривну!