Лета 7071 — страница 101 из 133

Первым поколебал его еретик Фома. В пыточном подвале полоцкой градницы, где судьба в образе Левкия свела его с Фомой, он впервые увидел, как велика может быть сила духа и у тех, которым он отказывал во всякой истинности, у тех – простых смертных, не осененных высокой и святой волей, не избранных ею, не ведомых великим провидением, а уповающих лишь на свою душу и в ней черпающих свою духовную силу, свою веру и истовость.

Но Фома был враг, вероотступник, еретик, и самым сильным чувством, которое он вызвал в Иване, была ненависть. Ненависть заглушила в нем все остальное, она успокоила его, оправдала и подняла над Фомой. Теперь же Иван был обезоружен: не враг стоял перед ним и не от чего было возникнуть в его душе злобе и ненависти, которые стали бы такими же справедливыми судьями для этого юнца, какими были они для Фомы. Не за что было Ивану ненавидеть этого юнца, и тем сильней зашлась его душа от ревности…

– Мы благословим тебя!.. – сказал напыщенно Иван, и сразу стало ясно, что он кривит душой. – Благословим, ежели ты нуждаешься в нашем благословении и ежели… к добру подвигает тебя сердце твое!

– Господи!.. Ежли бы я удостоился твоего благословения, государь, – прошептал Петр, невольно выдавая свое сомнение в этом. На Ивана он не решился взглянуть и не видел, как изменилось царево лицо – оно словно обернулось своей другой, дотоль невидимой стороной, страшно обнажив свою двуликость.

Петр посмотрел на братьев… Их гневная отчужденность словно придала ему силы, он решительно заговорил:

– Все мне любопытно, государь… И пошто вода на огне кипит и жжется, будто огонь, а пламенем не пылает?.. А плеснешь ее, сколько угодно разогретую, на огонь, и все едино загасит она его. А вот еще, государь, слышал я: в иноземных странах люди водятся презело хитрые и камень чудный сотворяют… Счастье людям приносит тот камень! А вот еще, – заторопился Петр, – люди те медь в золото обращают дымом таинственным и чистотел-травою. Слышал я про то от купцов иноземных… То мне страсть как любопытно, государь! Нешто и вправду золото можно чистотел-травою и дымом сотворять?

– Нешто не ведаешь, отрок, – сказал строго Варлаам, – что дым есть облачение сатаны?! И золото, что из дыма, – бесовское!

– Ведаю, святой отец, – доверчиво сказал Петр, – однако же любопытно!

– Не гораздо твое умышление! – тыкнул в него пальцем Варлаам – так, словно направлял на него какие-то тайные, злые силы.

– Богатым тщишься стать? – спросил Иван.

– Тщусь, государь!.. Токмо не златом, а разумом! Науки разные хочу постичь, книги ученые перечесть… Отец дьякон от Николы Гостунского, друкарь[206] твой, государь, сказывал, что в иноземных странах печатных книг больше, нежели рукописных, и в книгах тех, сказывал, премудрости многие заключены… не токмо святого божественного разума, но також и разума человеческого.

– А что еще сказывал тебе отец дьякон? – с утаенной подозрительностью спросил Варлаам.

Густые, проседные брови епископа чутко натопорщились… Петр, почуяв недоброе, умолк.

– Буде, то, что книги печатные суть разума человеческого изобретение, а не божественного? – с удовольствием подсказал Левкий.

Петр медленно поднял глаза на Ивана – вопросительные, смятенные и доверчивые глаза. Из самой души смотрели они и не просили защиты, а только снисхождения.

– Отвечай святым отцам, – спокойно и безжалостно повелел Иван.

– Не слышал я такового от отца дьякона. – Глаза Петра враз стали жесткими, прямыми, дерзкими и уже не выдавали его души – теперь они стояли на страже ее. – Но сказывал он, что на славянской земле уж как полвека тому книги печатные делал какой-то сакун[207] из Полоцка, Скорин по прозванию… И сказывал, что роду он был вовсе не знатного – купецкого иль вовсе мужицкого, но тому вопреки наук множество разных постиг, обучаясь во многих городах, в школах великих, коим название римское есть особое.

– Скажи то название…

– Не упомнил я его, государь… Больно трудное языку нашему слово.

– Университас, государь, названье тем школам, – подсказал угодливо Левкий.

– Университас!.. – повторил Иван и издевательски хохотнул. – Како ж ты в науки намерился… а единого ученого слова упомнить не смог? Срамиться ты токмо станешь, отрок… Род свой честный осрамишь да нас, московитов, перед иноземными дурной славой покроешь. Скажут: «Бестолочь московиты, и царь у них бестолков: пускает по свету несуразных людей своих!»

– Пошто же непременно сраму мне нанести, государь? Ежели какой-то сакун, мужик без роду и племени, смог постичь науки многие и презело искусно употребить их на добрые дела, то неужто я, сын княжеский, не подвигнусь более него? Неужто единое запамятованное слово так усомнило тебя во мне, государь?

Иван не ответил, он будто и не услышал Петра, хотя весь был как-то отчужденно насторожен и чуток, глаза его прямо, в упор, смотрели на Петра, быть может, не так лишь остро и ревниво, как минуту назад: щадящая мягкость и невольное, должно быть, и им самим не ощущаемое сочувствие появилось в его взгляде.

– …Благословение твое, государь, придаст мне сил и упорства… И ежели Бог подаст мне помощь в трудах моих, не статься никакому сраму, государь, а токмо пользе статься.

Иван молчал.

– Не подаст тебе Бог помощь, отрок, – сказал Левкий, подстегнутый царским молчанием, – ибо не ведаешь ты, кому уподобляешься и в каки сети пагубные увлекаешь душу свою. Скорин был еретик, и дьявол споспешествовал ему!

– Отпусти меня, государь, в иноземные страны, – с мольбой, но твердо проговорил Петр, не удостоив Левкия даже взглядом. Молчание царя тревожило его, но и вселяло надежду. Понимая неубедительность своих слов и отчаиваясь из-за этого, он все-таки продолжал говорить: – Отпусти меня, государь… С благословением отпусти, дабы была в моем сердце и твоя добрая воля. И все, в чем Бог пошлет мне преуспеть… в науках ли, в ремеслах изящных иль в иных делах гораздых, – все к твоим ногам положу, государь! Стану служить тебе и отечеству нашему прилежной и полезной службой.

– Коль нужен ты будешь отечеству?.. – тяжело и раздумчиво вымолвил Иван. – И полезен… в науках изощренный, но дух его позабывший!

Ревность унялась в нем, побежденная разумом, но внутренний голос говорил ему что-то более убедительное, чем Петр, и более мудрое, чем подсказывал ему его собственный разум.

– Что пользы человеку от всех трудов его… которыми трудится он под солнцем? – вдруг сказал совсем неожиданное Иван, сказал – как повторил за кем-то. Смятение и злоба были в его голосе – злоба на самого себя за какое-то тайное насилие, свершенное над собой, над своей душой, над своей жизнью, от чего, должно быть, он хотел предостеречь Петра. – Ибо что будет иметь человек от всего труда своего… и заботы сердца своего? – с тяжелой, кощунственной улыбкой спросил Иван словами Священного Писания – то ли у Петра спросил, то ли у всех окружающих.

Левкий и Варлаам переглянулись: Левкий понимающе, Варлаам недоуменно. Не понял он неожиданной перемены в Иване, не учуял в его словах той злой боли, которую учуял Левкий.

– Что?.. – вновь спросил Иван – теперь уже у самого себя, и, как будто услышав в самом себе какой-то внутренний и недобрый ответ, вновь тяжело усмехнулся: – Понеже все дни его – скорби, и его труды – беспокойство.

– Так глаголется, отрок, в святом писании, – присказал назидательно Левкий, скрадывая ласковым прищуром острую въедливость своих глаз.

– Ибо мудрого не будут помнить вечно, как и глупого! – возвысил голос Иван, продолжая по памяти строки святого писания. – В грядущие дни все будет забыто!.. И – увы! – мудрый умирает наравне с глупым. Посему паче горсть с покоем, нежели пригоршни с трудом и томлением духа.

– Истинно, государь, – качнул подобострастно головой Варлаам. – Истинно!

– Сам ли ты, государь, выбрал горсть с покоем? – сказал тихо Петр, глядя Ивану прямо в глаза. – Подвиг твой – кому не прилег? Да и писано, государь: «Плод добрых трудов славен, и корень мудрости неподвижен». А також: «Превосходства знания в том, что мудрость дает жизнь владеющему ею».

– Дерзок ты, княжич, и умен, – помрачнел Иван и крепко закрутил на груди руки. – Не по летам!.. И напрасно ищешь ты в святых заповедях согласие со своею душой… Нет заповедей, могущих оправдать ее! Есть иная заповедь, истинная, непреложная: зри, свет, который в тебе, не есть ли тьма? Сию заповедь вложи себе в душу!

– Преимущество мудрости перед глупостью, как света перед тьмою, и у мудрого глаза его – в голове его, а глупый ходит во тьме. Сие також истинная и непреложная заповедь, государь!

– Сердце мудрых – в доме плача, княжич, а сердце глупых – в доме веселья, – с прежней, щадящей, назидательностью, но уже сурово и неприязненно бросил Иван. – Я позвал вас на пир, на веселие, дабы почтить и потешить вас, да вовлек ты меня, княжич, в нудную беседу… Проповеднику уподобился я… скучному, хоть и терпеливому. Поглянь, все уж истомились от нашей беседы. И я истомился також…

– Стало быть, государь, не благословишь ты меня… и не отпустишь в иноземные школы?

– Не пущу! – тяжело и безжалостно сказал Иван. – Не пущу, княжич! – Голос его напрягся, стал холоден и властен, ничего доброго уже не сулил он. – Ученость твоя, умудренность – чем-то она обернется? Во всякой мудрости много печали. Нешто мало скорбей на земле нашей, у племени нашего? И от морока[208] нашего скорби наши, но и от мудрости також… Мудр наш народ, крепок его разум, дерзок, кощунствен… Ты тому прилог не гораздый ли? Без наук, без иноземных школ – вон како разум твой ополчил тебя супротив самого святого – супротив заветов отних! Корыстен зов разума твоего! – выкрикнул с негодованием Иван и, как будто сорвав голос от этого выкрика, перешел на шепот: – Кличет он тебя ради преходящего, суетного, скорбного… Куда повлечет твою душу твой изощрившийся разум? Что закоренится в ней? Добро или зло? Не уподобишься ли ты иным вельми ученым мужам, иноземные школы прошедшим и нашим пожалованием и добротой призретым, но