Лета 7071 — страница 123 из 133

Давно отошла заутреня, время клонилось к обедне, а Марья и не подумывала звать братьев, словно забыла о них.

В предпокоях было жарко, душно – до тяжкой истомы… Марья боялась простудить младенца и велела топить все печи, как зимой. В своих покоях она не разрешала отворять даже ставни – опасалась случайных сквозняков. На всех дверях, вплоть до холодных сеней, были навешены плотные опоны – тоже от сквозняков, а служанкам, нянькам и прочей челяди строго-настрого приказано без нужды не шастать из двери в дверь, не создавать сквозняков и не выстуживать палат.

Михайло Темрюк, давно скинувший с себя и кафтан, и бархатную поддевку и готовый скинуть уже и рубаху, взмокшую от пота, метался по предпокоям, как волк, засаженный в клетку, и с негодованием вспоминал, распаляя себя еще больше, как совсем недавно, каких-нибудь три года назад, он мог за малейшее неповиновение или прекословие отхлестать Марью плеткой. Тогда он звал ее Кученя – ее первым, девическим именем, которое она, как, впрочем, и сам он, бывший прежде Салнуком, сменила вместе с верой, перед венчанием, на христианское имя Мария. Но теперь он не смеет называть ее и Марией – только государыней! Не смеет повысить на нее голос, не смеет не поклониться ей, не смеет не поцеловать ее руки, ежели она соизволит позвать его к руке, не смеет без спроса переступить порога ее покоев, не смеет остаться с ней с глазу на глаз… Булгеруку, бывшему у Ивана на временной службе и потому оставшемуся в прежней вере, и вовсе без разрешения Марьиного духовника не дозволялось видеться с ней. Марьин же духовник, протопоп Андрей, не очень охотно соглашался на свидания принявшей православие царицы с братом-бусурманином, а если и соглашался, то непременно присутствовал при их свидании сам. Нынче же братьям нужно было свидеться с Марьей с глазу на глаз и поговорить без свидетелей. Они решились нарушить запрет протопопа: не испросили у него дозволения, явились к сестре тайно, надеясь, что ее прислужницы удержат язык за зубами и не выдадут своей госпожи, ну а если и выдадут – наказание, грозившее им и Марье от протопопа, было просто ничем в сравнении с тем, что грозило им сейчас.

Михайло, переклявший уже все на свете, вытерзавшийся, изнемогший от нетерпения и волнений, вдруг оставил свое негодование и злость и впал в отчаянье, решив, что Марья потому и не зовет их, что послала за духовником и ожидает его прихода, чтоб с его разрешения и при нем встретиться с братьями. Булгерук, до сих пор сохранявший спокойствие, сказал с тяжелой досадой:

– Ну и дуру же выродила наша мать!

– Если бы дуру! – с не меньшей досадой воскликнул Михайло. – Иначе вела бы себя! Умна, братец, наша сестра, умна, да ток… – Михайло осекся на полуслове: из-за опоны, прикрывающей дверь, на него в упор смотрела Марья.

– Продолжи же, братец, – с устрашающим спокойствием сказала Марья, выходя из-за опоны. – Почто смолк?

– Марья!.. – кинулся к ней Михайло.

– Не Марья я тебе! Давно пора запомнить, – гневно отстранила она его и подошла к Булгеруку. – Так говоришь, дуру выродила наша мать? – Тонкие, маленькие, дрожащие губы Марьи болезненно искривились, в глазах заслезилась гневная обида. – Вот тебе за дуру! – яростно хлестнула она Булгерука по лицу.

Булгерук почернел. Оскорблен он был так глубоко, что, должно быть, и душа почернела в нем. Безрассудно, забыв в этот миг обо всем, выхватил из-за голенища плеть, свирепо размахнулся… Михайло в ужасе метнулся к нему, повис на его руке.

– Спятил, братец! Он же видит ее нагую, – прошептал Михайло и истомно, с закусом, облизал губы, словно вдруг ощутил страшную жажду.

Марья перевела глаза на Михайлу – взгляды их встретились: сосредоточенный, ждущий – у Михайлы, надменный, прищурный, но уже не гневный – у нее…

– Спасибо, Михайло! – Голос Марьи невольно смягчился – от искренней благодарности, которую она не сумела скрыть. – Спас ты братцу нашему жизнь. А тебе, Булгерук… – Марья зачем-то взяла из руки Булгерука плеть, поразглядывала ее… Ей, должно быть, стало жалко старшего брата, не смеющего теперь даже поднять на нее глаза, но жалость она постаралась не выказать. – Тебе надлежит знать отныне, что наша мать родила царицу!.. Московскую царицу! И гордиться тем! Плеть же сию сохрани. – Она вновь вложила плетку в руку Булгерука. – Сохрани! Она поможет тебе осмирять свою непомерную взметчивость, особливо в те поры, когда сядешь на место отца нашего. Пусть не будет царь тебе за образ… И тебе, Михайло!

– Тебе и самой бы навыкнуть сему, а не токмо нас поучать, – сказал с упреком Михайло, почуяв в Марье внутреннюю надломленность и растерянность, которые так неожиданно выказались в ее последних словах. Чувствовалось, что она вольно или невольно открылась в своем сокровенном, больном, невысказанном. – Добра возноситься! Что мы – холопы твои?

Марья резко обернулась – гневный взгляд ее хлестанул Михайлу, но того уже нельзя было напугать.

– Мы к тебе тайно, с опаской пришли, – сказал он ей строго. – Дела ради… Недоброго дела! Беда над нами и над тобой, а ты моришь нас полдня, по щекам хлещешь, будто мы девки твои челядные. Обычаи горские наши презрела…

– Вспомнили что?! – Марья измерила братьев надменным взглядом. – Обычаи ваши горские! Царица я! – гордо и угрозливо произнесла она.

– Горянка ты! И сестра наша младшая, – увещевающе, но тоже строго сказал ей по-черкесски Булгерук. – Посему слушай, что мы тебе говорить станем, и отвечай не таясь, когда спрашивать будем.

– Не буду я вас слушать! – с прежней упрямой надменностью сказала Марья и, кромсанув братьев непримиримым взглядом, пошла к двери.

Михайло догнал ее, решительно ухватил за руку:

– Марья! Оставь свою бабью дурость! Беда нам грозит, беда! Где Айбек, нукер[252] наш? Ты сказала, как приезжал я из Великих Лук, что отправила его с грамотой к отцу нашему.

– Отправила… – Марья приникла лицом к своему плечу, словно защищалась от пронзающего, допытливого взгляда Михайлы, глаза ее стали холодными, чуткими и чуть-чуть диковатыми.

– Отправила?! Тогда слушай, – не отпуская ее руки, заговорил с ней по-черкесски Михайло. – Приставник[253] наш, Расулка, вчера ввечеру рассказал, как был он в Сыскном приказе, носил донос на лихих людишек, и видел там треух из лисьих хвостов, точь-в-точь какой был у Айбека. И слышал Расулка, как сказывали в приказе, что царь повелел дьяку Самойле Михайлову учинить крепкий обыск, чтоб вызнать, откуда и чей человек был хозяин того треуха? Да слышал Расулка, сказывали еще подьячие, что приставил царь к тому обыску своего нового особина – Малюту. Слыхала, поди, о таком?

– Слыхала…

Михайло отпустил обмякшую, обессилевшую руку сестры – больше не было нужды удерживать ее. Напуганная, растерянная, Марья с покорностью и беззащитностью взирала на братьев, ожидая, должно быть, услышать от них еще что-то более страшное.

– А уж сей бельмастый до всего дознается, – сказал тяжело Булгерук. – Поверь мне… Видел я его в деле, в Полоцке: лютый, неотступный… Зверь зверем.

– До чего… дознается? – осторожно спросила Марья, словно и вправду не ведала, о чем может дознаться Малюта, или все еще думала, что братья что-то утаивают от нее.

– Что он наш человек! – гневно, с отчаяньем саданул себя в грудь Михайло. – Тебе мало сего? А ему!.. – глаза Михайлы метнулись куда-то вверх, в неопределенность. – Ему достаточно, чтоб отправить нас с Булгеруком на плаху, а тебя в монастырь! Потому что… потому что!.. – еще гневней стал бить себя в грудь Михайло, – не сам же Айбек, по своей лихой воле, пошел подбивать чернь на бунт! Не сам же он вздумал Кремль разорить да боярина Горбатого царем крикнуть!

– Уймись, Салнук, – с неожиданной твердостью сказала Марья, назвав Михайлу его прежним, не христианским именем, давая тем самым понять братьям, что больше не противопоставляет себя им. – Негоже здесь речи такие вести. Пойдемте ко мне в опочивальню.

Явно растерянные и удивленные столь быстрой переменой в Марье, братья молча, покорно последовали за ней.

В опочивальне Марью встретила служанка Алена. Марья выслала ее за дверь – посторожить. Братьев успокоила:

– Верна мне. Единая токмо и верна. Все остальные – змеи подколодные.

– Выдадут они тебя протопопу, – сказал с сердцем Михайло.

– Нет уже протопопа! – злорадно ухмыльнулась Марья.

– Как нет?! – опешил и напугался Михайло. – Помер, что ль?

– Постригся… В Чудовом монастыре. На прошлую седмицу.

– Вот новость! – Михайло торжествующе глянул на Булгерука. – Гонитель твой – в чернцах! Что ж так? – вновь обратился он к Марье. – Царь отогнал от себя иль сам себе на ум что взял протопоп? В адашевской сворне он был не последним.

– Не знаю… Буде, на святительское место метит? Макарий-то – не сегодня завтра…

– Ну?! – опять напугался Михайло. – Нешто царь благовещенца митрополитом поставит? Они ж все на сильвестровых дрожжах замешены!

– Нет, он прежде тебя спросит, – холодно и язвительно обронила Марья и резко перевела разговор: – Что еще говорил тот ваш Расулка?

– То и говорил, что я тебе сказал.

– Про треух что говорил? Почто он решил, что Айбеков тот треух?

– Ты, что ль, сама не знаешь, что он истинно Айбеков?! Вспомни, как, вот тут сидючи, дворецкий ваш, Захарьин, про сие дело тебе и мне поведывал: как словили мужики на торгу шепотника с воровскими речами да как в прорубь его кинули, а треух остался… Я про тот треух, по слову Захарьина, сам царю доводил!

– Я-то знаю, – с напряженным спокойствием выговорила Марья, и чувствовалось, что ее спокойствие – не соломинка, за которую она ухватилась с отчаянья, чувствовалось, что она верит в свои силы и надеется выплыть. – А почем знает Расулка тот ваш проклятый? Мало, что ль, на Москве шапок из лисьих хвостов?!

– Мало, – вновь изменился в лице Михайло от этого Марьиного спокойствия. – Больно приметен Айбеков треух… В нем уши из черной лисы.