Лета 7071 — страница 128 из 133

Кашин не стал ни в чем разубеждать и Немого, только сказал:

– Пошто ломиться в отворенную дверь? Есть двери запертые… Те надобно отворять.

Мстиславский, как обычно, держался независимо, но в такой мере, чтоб не возбудить против себя остальных… Впрочем, его мнение на этот раз ничего не могло бы изменить, и он понимал это. Бояре были настроены весьма решительно, и отговаривать их – значило подливать масла в огонь. Да он и не намерен был их отговаривать… Царю нужно было показать настроение бояр, но сделать это нужно было крайне осторожно, чтоб не вызвать в нем гнева, а более всего – не напугать столь необычным единодушием и решительностью. Поэтому Мстиславский уговорил бояр не начинать с царем разговора как получится и не выступать перед ним всем синклитом, а поручить ему, Мстиславскому, говорить от имени всех бояр. На том и порешили…

Пошли бояре, понесли, как встарь, подарки, речи заготовили прелестные, витиеватостью которых когда-то, так же как и подарками, каждый старался перещеголять другого.

Иван принял их спокойно, внешне даже ласково, допустил к руке, спрашивал о здоровье, за подарки благодарил, как прежде, – преклоном головы, но в руки ни от кого подарка не принял – никому не оказал особой чести. К ногам его сложили бояре свои дары.

Откланявшись, отговорив свои речи, бояре чинно порасселись на лавках вдоль стен, стали ждать царского слова.

Вместе с боярами и окольничими званы были и дьяки: печатник Висковатый, посольский дьяк Ржевский, снаряжавшийся с новым посольством в Крым, дьяк Разрядного приказа Клобуков, казначеи Хозяин Тютин, Никита Фуников, Угрим Пивов…

Чуялось, что царь замыслил большую говорю, да вот только время для этого выбрал уж больно неудачное: смерть Репнина, опала и заточение Данилы Адашева, Сатиных, казнь Фуникова и Шишкина еще сильней усугубили и без того мрачные отношения между ним и боярами. Иван, должно быть, и сам понимал это, но, не привыкший ничего откладывать на потом, не выносивший ожиданий, не захотел подождать лучших времен. Впрочем, они могли и не настать, эти лучшие времена, да и он мог не хотеть их…

Иван выждал некоторое время, зорко вперяя свой взгляд то в одного, то в другого боярина, словно выискивал в ком-нибудь из них какую-нибудь зацепку, которая могла бы послужить поводом для начала разговора. Но лица бояр были непроницаемы, степенно жестки и выжидающе спокойны. Хоть молись на них: не лица – святые образа!

– Ну… пережили мы зиму, бояре, переволочили ее, матушку, – с натужным привздохом выговорил Иван. – Тяжкая была зима, да, дал Бог, удачливая! На деле своем поуправились мы гораздо… Бог не оставил нас! Королю Жигимонту досаду учинили великую. Оставил Жигимонт свою возносливость… – В горле у него клекотнул резкий, короткий смешок. – К Ирику свойскому грамоты любезные составляет… Переняли мы те грамоты. Противу нас подбивает Жигимонт Ирика, братом называет его! Ну, то нам не в диво! – надменно вскинул голову Иван. – Вспомнить токмо, как отец его Жигимонт Казимирович честь свою перекопскому выдал!.. Какой ярлык гонебный[260] взял он от Менгли-Гирея, чтоб союз его с отцом нашим разрушить?! Все земли Русские написал ему Менгли-Гирей по тому ярлыку пожалованными – еще от дедов своих да от отца своего Ази-Гирея, которые, деи, пожаловали Киевом сперва Витовта, великого князя литовского, а после и Казимира, придав, деи, ему к Киеву Володимер – древний престольный град святых отцов наших митрополитов… Да, деи, и Луцк, и Смоленск, и Путивль, и Чернигов, и Курск, да, деи, и Брянск, и Мценск, и Тулу!.. А после, повышая Казимира, придали, деи, к его литовскому столу еще и Псков, и Новоград Великий! Мы перекопским царям челом били, но до чего дошел тогда Казимирович, никогда не доходили и, даст Бог, не дойдем!

Иван замолчал; взгляд его вновь обежал лица бояр, только теперь в нем уже не было пронзающей остроты, не было въедливой пристальности. Взгляд его доверчиво и открыто лучился горделивой радостью, торжеством, даже надменностью – той надменностью, с которой он только что говорил о польском короле. И такой же радости, такого же торжества ждал он и от бояр: он надеялся увидеть на их лицах отражение точно таких же чувств, которые захватили в эту минуту его и которые впервые заглушили в нем все, что скопил он в себе против них. Слабенький, легонький проблеск в ожесточенном беспросветье вражды! И как знать, быть может, этот слабенький, мирный лучик света и пробился бы к добру в его душе, и привел бы его в дальнейшем если и не к примирению, то хотя бы к более или менее терпимому сосуществованию с боярами, отыщи и узри он сейчас в них то, что искал и хотел узреть. Но, кроме холодной степенности и выжидательности, ничего другого он в них не нашел, и в душе у него все осталось по-прежнему – вражда, ненависть, злоба…

Обведя взглядом бояр, Иван потупился и, не поднимая глаз, вновь заговорил – резко, с властной, суровой сухостью:

– Пишет свойскому Жигимонт, что, деи, мы, московиты, – враги христианские, что с нами вечного мира нельзя иметь и ни дружбы, ни союза… Сие також не в новость нам. То извечная ложь ляцкая супротив нас, московитов… И кознования, и вражда их лютая. Вспомнить, как Казимир в бытность свою призывал на Русь ордынского хана Ахмата, хотя деда нашего, великого князя Иоанна, сокрушить – так вящего и не надобно! С такими же хульными речами и обговорами посылывал он тогда в Орду татарчука Кирейку Кривого, холопа дедичева, сбегшего от него к Казимиру. И призвал-таки хана на землю нашу! А нынче и внук его, злохитрым обычаям следуя, кличет на нас переконского и свойского, да и иные злохитрства вздумывает… Воевод наших к измене подбивает, грамоты им шлет скровные, в свою землю перезывает… Сын боярский, князь Кропоткин, прислал к нам таковую подлую грамоту, привезенную ему в Торваст литвинами. Вот дьяк Михайлов зачтет ее…

Висковатый вышел наперед, развернул свиток, неторопливо прочел весьма искусно составленное послание троцкого воеводы Радзивилла, в котором тот от имени польского короля и литовской Пановой рады предлагал Кропоткину отъехать в Литву, выставляя ему на вид царскую жестокость.

– Вот она, ляцкая злокозненность, – проговорил раздраженно Иван, как только Висковатый закончил чтение. – Лукавством, а не своим королевским дородством тщится одолеть нас Жигимонт. И сыскалось средь нас злое Иудино семя!.. Отдались ляхам душами. Да над ними уж свершилось заслуженное, и не о том наши нынешние заботы. Нынче нам… – Иван чуть запнулся: нам – сейчас значило и им, боярам, и душа его приняла это не без протеста, но внешне в нем это не проявилось. Не затем он созвал их, смирив свою гордыню, чтобы опять затевать с ними свару. Не того хотел он… Сам не знал почему, но в последнее время, особенно после Полоцка, все острей и острей стал ощущать он потребность в совете. Может быть, оттого, что слишком много скопил в себе одном, слишком много взял, взвалил на себя, а Полоцк сделал ношу еще тяжелей – почти непосильной, и тогда-то и появилась эта обостренная потребность, которая поначалу погнала его в Дмитров, в Песношский монастырь, – к Вассиану Топоркову, а теперь заставила наступить себе на душу и призвать бояр.

– …допрежь за все рассудить надобно и порешить, – продолжил он с раздумчивой озабоченностью, – на чем нам с литвинами мириваться?.. Да и мириваться ли? Стали они нам в Ливонии поперек… Не хотят допустить нас к морю. А без моря государству нашему теснота великая и ущерб. Возговаривают Жигимонту на сейме паны его, что ежели присоединит он к тем своим гаваням, что в прусской земле у него, еще и ливонские, то станет владеть всем морем. Сие и нам разуметь надобно и не отступаться от Ливонии. Да и потому еще, что ежели теперь отдать Жигимонту Ливонию с ее крепкими городами, то сколько силы прибудет его королевству! Во сколько тяжче нам станет управляться с ним!

– Видишь, государь!.. – не утерпел и подал голос Немой. – Сами мы вынудили ливонцев отдаться Жигимонту. От нашего меча подались они к нему. А не наступи мы на них, не учини им теснот, были б они сами по себе, как ранее, дань бы нам отдавали и сколько бы забот нам убавили?!

– Вам бы токмо забот поменее… – Иван откинулся к спинке трона, как бы отстраняясь от них ото всех. – Вы и с Русью так – она сама по себе, а вы сами по себе.

– Мы, государь, благодетелями отечества не выставляемся, – с дерзким спокойствием ответил Немой. – Мы ведаем твои мысли, что наши чаяния ему не впрок… Токмо животы наши, положенные в бранях, да кровь, пролитая за него, едино ему впрок.

Иван остался невозмутим, только чуть смежил глаза – как от боли. Нелегко давалось ему нынешнее спокойствие.

– От задонского поля Куликова до полоцких стен – весь тот путь, государь, полит и нашей кровью, – продолжил Немой – уже вызывающе. – Ан все ставишь ты нас отщепенцами, все хулишь, глядя токмо вперед и токмо своими глазами. Ан пригоже оглянуться, государь, и назад, ибо мир начался не твоим рождением и Русь не твоим воцарением стала Русью.

– Возложивший руку свою на плуг, не озирайся назад, речет нам Господь, – сказал спокойно, с суровой непреклонностью Иван и, помолчав, так же сурово, но не зло, скорее пристыжающе-наставительно, прибавил: – А чести в том и достоинства нет, что вы на каждое слово государя своего бросаетесь с лаем, будто собаки. Таковым вам на псарне место, а не перед столом государевым.

– Прости, государь, – преклонил голову Немой, – но не наша вина, что ты правду за лай принимаешь.

– Правду?! – Иван вскинул суровую бровь. – У всех она разная – правда! У вас своя, у меня своя… Токмо нынче недосуг мне правдами с вами мериться. Я созвал вас, как прежде, сложив с сердца все наши нелюбья и вражбы. Время нынче приспело, каковому быть ли еще! Русь стоит у великих врат… Я привел ее к ним и отпер их, и как человек я стремлюсь вперед, но как государь я остепеняю себя, берегусь человеческой опрометчивости, ибо… – Иван вдруг резко поднялся с трона, соступил с невысокого помоста на пол, устланный коврами, пошел по палате, туго ссучив за спиной пальцы рук. Одет он был в суконный облегающий кафтан, длинный, до самых пят, и аспидно-черный, как ряса, отчего казался похожим на монаха – но только с первого взгляда, потому что тут же в глаза бросалось другое – его совсем не монашеская, надменно-грозная выспренность и властность, которой черный цвет его одеяния придавал какую-то мрачную истовость и зловестие.