Пройдя по палате, Иван вновь вернулся к престолу, взошел на помост, но на трон не сел, стал перед ним, тяжело, будто сознаваясь в чем-то недостойном, сказал:
– Там, за теми вратами, мы можем добыть и могущество нашей отчизне, и славу, каковой еще не знавала она, но також… и бесславие, и беду. Ибо, ежели мы оступимся, пошатнемся, нас немедля повергнут! Понеже теперь супротив нас все…
Иван помолчал, прямо, в упор, порассматривал бояр, сошел с помоста, приблизился к ним и так же прямо, без обиняков, не подбирая слов и не следя больше за своей речью, принялся излагать им самое страшное:
– С Литвой супротив нас – Польша… Перекопский супротив нас… Свей також, споткнись мы, полезут на нас. И Казань, и ногаи, и черемисы лише часу ждут. Как почуют нашу слабость – також супротив пойдут. Они уж и нынче впотай с перекопским ссылаются, кличут избавить их юрт от необрезанных. Вот сколько окрест нас врагов! А друзей – никого! Фридорик дацкой с нами в мире, однако ж не в дружбе, понеже и он на Ливонию зарится, как алчный пес, и он не прочь прибрать ее к своим рукам. Император?![261] Искали мы с ним союза… Да нашим недругам там легче сыскать приязнь, бо князья императора – саксоны, да бурги[262], да пруссы – сами до Ливонии больно охочи, Жигимонт с ними крепкую дружбу держит, задабривает их, ухлебливает, дабы они отводили от нас императора. Дошел даже до того, что отдал бурским князьям в наследование свою прусскую землю… Вот как ищет супротив нас Жигимонт! И все, все они в том лютеровом вертепе ищут противу нас! Мы одни… Но с нами вера наша правая и Бог! – воскликнул торжественно Иван.
– Сего нынче мало, государь, – сказал Мстиславский. – Коли мы шли на подлый язык агарянский, вера и Бог были силой нашей и вдохновением… Мы на правое дело шли. Нынче же мы шлем своих послов с миром – к перекопскому, а на христиан наступаем войной. Неправой войной, государь, тяжкой, от которой всему христианскому миру великий урон.
– Мне про сие Алешка Адашев с Сильвестром-попом непрестанно жужжали в уши, – отмахнулся Иван от Мстиславского и пошел к трону. – Не на христиан мы наступаем, – сказал он, сев на трон, сказал громко, резко, с прорвавшейся злобой. – Мы идем море добыть. Море! Разумеете вы сие? Разумеете ли вы, что России без моря – все едино что кораблю без ветрил?!
– Разумеем, государь, – недружелюбно отозвался боярин Куракин и пооглядывался на остальных бояр, показывая Ивану, что говорит от имени всех. Сидящий с ним рядом Шевырев даже кивнул головой, заранее соглашаясь со всем, что собирался высказать Ивану Куракин. – Пошто же не разуметь нам сего? Большого ума на сие не потребно, – с тонкой, направленной в Ивана насмешливостью изрек Куракин и поспешно прибавил: – Тяжко Руси без моря, истинно, тяжко, а добывать его нешто не тяжко? Буде, еще и тяжче! Сам разумеешь веди…
– Разумею, – выдавил из себя Иван.
– Верно речет боярин, – вступил в разговор и Шевырев. – Непосильна нам нынче затея сия. Море добудем ли, а беды Руси непременно добудем. Всех ин супротив себя возбудили.
– Они и были все супротив нас! – резко, чуть было не сорвавшись на крик, бросил Иван. – Мы миром, добром намерялись через немецкие земли с иными заморскими странами познаться, торговлю наладить, людей, искусных в полезных делах, из тех земель в нашу землю призвать… Так что?! Какие великие и злые препоны учали они нам чинить! Немчина, что сылан был нами в те земли, дабы людишек, искусных в ремеслах, для нас пособрать, в тюрьму вкинули. Людишек, что он поуспел уж собрать, поподели невесть куда и ни единого к нам не пустили. А после указом императорским постановили: ни единой души в нашу землю не пропускать, а самовольцев казнить. Вот како они с нами! Забыли вы нешто сие? Забыли, как Густав[263] в бытность свою аглицкой королевне Марье епистолии противу нас насылывал, требуя от нее перестать торговать с нами?! А Жигимонт и нынешней королевне Лизавете таковые же шлет.
– Воевать надобно рифлянтов[264], – не совсем твердо сказал Умной-Колычев. – Воевать до конца, чтоб море к нам отошло.
– Вот тебе и советчик, государь, – бросил язвительно Немой. – И еще сыщутся! С ними и пореши свое дело, а нас уж оставь в покое. Сам ты все затеял, сам-един во всем был, нас ни о чем не спрашивал…
– Спрашивал!! – заорал с яростным хрипом Иван и, вскочив с трона, подбежал к Немому. – Спрашивал!.. Спрашивал!.. – кричал он, брызжа слюной и размахивая руками перед самым лицом боярина. – Сызмальства был я приучен обо всем спрашивать вас, во всем свечаться с вами!.. Даже и в том, как мне одеваться, как есть и пить!
Немой напугался так сильно, что в первое мгновение даже зажмурился, но почти сразу же и справился со своим страхом, найдя в себе силы прямо и даже дерзко взглянуть в искореженное яростью Иваново лицо. Это неожиданное самообладание Немого, его дерзкий взгляд в свою очередь как будто тоже напугали Ивана: он резко оборвал свой крик, с тревожной подозрительностью посмотрел на бояр – должно быть, почуял их еще не проявленную до конца решительность – и уже совсем трусливо попятился к трону. Казалось, что он сейчас кликнет стражу, но он только покосился на дверь, насупился и тяжело пошел к трону, так же тяжело, грузно всел в него, плотно притиснувшись к спинке, устало распластал руки по широким подлокотникам, устало, с прозвуками горечи сказал – совсем тихо, как самому себе:
– Спрашивал я вас… Многажды спрашивал. Одно у вас на устах: на перекопского, на перекопского, туда, в Дикое поле – в безводье, в бескормицу… С нашей-то ратью, с нашим нарядом! Сие ж не казачья ватага князя Вишневецкого. А крымец в степи что сокол в небе. Поди поймай! Ну, ладно, ладно, – подался Иван вперед, лицо его вновь оживилось. – Ладно, приму все, что вы доводите, пойду на крымца, повоюю его, даст Бог, изведу вчисто весь их поганый юрт, а море, море, однако же, тем не добудешь.
– Руси, государь, покой добудешь и избавление от вековечной беды, – сказал Хилков. – Нешто сие не святое дело твое государево – избавить землю свою от жестокой беды, что уж столько времени тяготеет над ней. И в том мы все как один с тобой!
– Невидимые беды порой куда как тяжче видимых, – с суровой твердостью сказал Иван. – Кто сочтет, что ущербней ныне для Руси – крымец или неимение моря? Ежели море добудем да Литву одолеем, мы тем самым и крымца отвадим от нашей земли. Поостережется тогда он ходить на нас. А покуда… покуда с Литвой не управимся и к морю не выбьемся, замириться с перекопским надобно. Снаряжаю я к нему еще одного посла, дьяка нашего Елизара Ржевского. Вот он здесь, перед нами. Богатые поминки повезет Елизар. Хана надобно прельстить да о деле нашем ратном, что мы над королем учинили, с разумным достоинством перед ним обсказаться… Что, деи, нынешнею зимою ходили мы недруга своего короля воевать, седши сами на конь… и в королевой земле взяли город, и похотели было к Вильне идти, да король и королёва рада большая прислали к нам бить челом, чтоб мы из королевой земли воротились, суля немедля прислать к нам послов своих. И мы, деи, тому королевскому челобитью вняв и видя, что он в нашей воле хочет быть, на свое государство воротились. Пусть раздумается хан после сего, так ли уж мы слабы, как мнится ему и как Жигимонт его в том убеждает. – Из глаз Ивана выметнулся горячий мальчишеский блеск, выдавая его довольство и внутреннюю ободренность. Он даже посветлел от этой ободренности и доверительно, как будто забыв о боярской недоброжелательности, сказал: – Об Жигимонте ж надобно сметиться[265] нам во всем, и раздумать, и порешить, как нам себя вести. Бо, чую я, Жигимонт будет тщиться время проволочь да непременно станет хана подбивать, чтоб шел на нас. А мира он хотеть не будет – по хитрости, чтоб к осени заманить наши рати в Литву, а тем временем хана на нас поднять. Должно быть, и к турскому пошлет и того станет поднимать на нас.
– Видим мы, государь, что ты уже все сам порешил, – усмехнулся Немой. – И не потребны тебе наши советы, и не станешь ты им внимать.
– Я порешил лише одно – добыть море! И от того не отступлюсь и противного совета не приму.
– Угодные советы – токмо угодные, – сказал Немой.
– А вредные – лише вредные, и никакие более! – вскипел Иван. – Вы поглядите, поглядите на себя!.. Вы вражье племя! Веди не от разума – от зла все ваши претыкания и вся протива! О бедах Руси разглаголиваете, а самая большая беда ее – вы! Понеже вы несете ей усобицу, и рознь, и всякое неустроение, и меня, государя ее, хотите под собой иметь, как будто мне царство чрез вас дано.
– Мы люди, государь, – вдруг сказал досель молчавший Кашин, сказал твердо, с видимой решительностью высказать Ивану все, что было у него на душе. – Не праведники, не угодники святые – люди! И ежели и грешны, и злы, и неподобны – не более иных. Кто не грешен в мире посюстороннем, пусть тот кинет в нас камень. Ты також не свят, государь!..
– Не свят, – выдавил глухо Иван.
– …И не нашим едино злом ополчен супротив нас, но и своим, своим присным. Ибо стремление твое к самовластию, – заторопился Кашин, боясь, что Иван оборвет его и не даст договорить, – есть зло, государь, понеже своеволие – оно во всем: и в правде и в бесправедье, в разумности и неразумности, в добре и худе…
Иван молчал – надменный, выспренний, злорадный, как будто все, что изрекал Кашин, относилось не к нему и не его как будто обвинял Кашин, а самого себя и всех своих единомышленников.
– …И ты не учишься остепенять себя в неправде, не отступаешься в неразумном, не пресекаешь себя в худом. Писано: все мне позволительно, но не все полезно. Возложивши руку на плуг, став ратаем, не можешь ты не стать и сеятелем. Но, как бы ни были благи твои намерения, став сам-един во всем, ты будешь рассевать с семенами злаков и семена плевел, понеже… реку тебе опять, хоть ты и почтен царством, однако не можешь ты получить от Бога всех дарований, и посему должен искать полезного совета не токмо у ближних советников своих, но и у людей простых, ибо дар духа дается не по богатству внешнему и силе царства, но по правости душевной.