– Ух! – ошалел от радости Васька и, приткнувшись к Иванову сапогу, поцеловал его.
– Гляди, не помри от радости, – с довольной усмешкой сказал Иван. – Жаль будет: иного придется искать!
– Я перво выпалю, уж посля помру! – восторженно оскалил белки своих ярких глаз Васька и, выхватив из рук Басманова фитиль, пустился бегом к стоящим неподалеку лошадям.
– А мне что поручишь? – спросил с недовольством Федька.
– А что хочешь! – засмеялся Иван. – Ступай воеводу Довойну в плен возьми! – И, оборвав смех, тоже с недовольством обронил: – При мне будь! И ты, Михайло!.. Коль не хмелен еще… А хмелен, так поди прочь с глаз!
– Не хмелен, государь, – не очень твердо сказал Темрюк. – В такой день!.. Иной хмель душу веселит!
Резкий, разломный звук яростно вспорол прочную утреннюю тишину. В той стороне, где стоял стенобитный наряд, поднялось пепельно-черное облачко дыма. – Почалось!.. – от волнения сорвавшись на шепот, вымолвил Иван и перекрестился.
Весь день не умолкали русские пушки. Уже к полудню со стены около Великих полоцких ворот были сбиты обломы, растрощены бойничные венцы на двух башнях, а у одной угловой башни, стоявшей на сутоке Полоты с Двиной, был начисто сбит верх, и две пушки, находившиеся на этой башне, упали вниз, в ров. Литовцы почти не отстреливались: русские ядра посмели их со стен; лишь за полдень, когда пушки у русских раскалились настолько, что в них уже нельзя было класть порох, и пальба поуменьшилась, литовцы поосмелели и стали понапористей и почаще отвечать на редкие залпы русских. Но пальба их не приносила почти никакого вреда ни русским полкам, ни русскому наряду: пушки на стенах у литовцев были слабы, и ядра их достигали первого русского рубежа уже на излете – даже легкие тыны надежно защищали от таких ядер. Только передовой полк, выдвинутый несколько вперед – против трех главных стрельниц полоцкого острога, из которых скорей всего нужно было ждать вылазки литовцев, – понес некоторый урон. Были убиты два пушкаря, ядром разворотило еще одну станину под пушкой, да несколько ратников, рывших ниши и ладивших заборолы, поразило дробью из тяжелых пищалей.
Воевода Морозов примчался к Серебряному – потный, измазанный грязью, закопченный пороховым дымом, оглушенный, стал просить его не медлить подолгу и палить всем нарядом.
– Перелузгают моих людишек! – кричал он, напрягая от оглушенности голос. – Не мешкай, воевода, Христом Богом молю! Я ж у них под самым носом! А пушчонок-то у меня всего восемь осталось!
– Не перелузгают, – отвечал ему невозмутимо Серебряный. – У тебя их, что ль, одна сотня?! Погодишь… Сядь, пива испей! Вон как запарился! Неужто в один день хочешь Полоцк взять?
– Эх, да какое пиво?.. Какое пиво?! – сокрушенно вскрикивал Морозов. – У меня за два дня уже за десяток перевалило!..
– То не беда, – успокаивал его Серебряный. – Война – не пир. Тут как хватишь железного снадобья – вовек не проспишься. Свою голову береги! Ратным людишкам счет непочат, а твоя голова на счету!
– Христом Богом молю, воевода!.. К царю поскачу, – загрозился Морозов.
Серебряный остался невозмутим.
– Како ж мне царь повелит из перекаленных пушек палить? – с твердым, ненамеренным спокойствием отговаривался он. – К ним же не подступиться! Пушкари уж себе все руки пожгли. И порох горит! Воду льем, так порох сырим – тоже проруха. Как ни кинь – все клин!
Ни с чем ускакал от Серебряного Морозов, и еще около часа на его полк сыпались литовские ядра: еще одного пушкаря подшибло, побило много лошадей пищальной дробью, поразворотило возы с ядрами и порохом, но, как только Серебряный возобновил пальбу из всех своих тридцати пушек, литовцы сразу же поудирали со стен и башен. Морозов успокоился. Больше литовцы уже не выпустили по его полку ни единого ядра. Он мог спокойно копать ниши, борозды[100], ладить тыны и заборолы, держа в то же время под обстрелом стенные пролеты между башнями, а по башням бил весь полковой наряд Серебряного.
Около ста пятидесяти пушек с трех сторон обстреливали полоцкий острог. Из-за Полоты по Великим воротам и прилежащим к ним стенам и башням бил тяжелый стенной наряд, северо-восточная часть была под пушками Морозова и Серебряного, а вся восточная, до самой Двины, – под пушками Шуйского.
К вечеру часть своего наряда с сотней стрельцов Шуйский переправил на островок. От него до острожной стены, как с самого начала и предполагал Шуйский, оказалось около полутораста саженей, и обещанный царем нашлемник с рысиной пастью должен был достаться ему.
Переправили за Двину, в полк к Горенскому, три длинноствольные дальнобойные пушки и до наступления темноты успели произвести несколько пристрелочных выстрелов. Ядра долетали до самого детинца, но из-за боязни угодить в Софию пушкари отвернули в сторону и несколькими залпами ударили по внутренним сторонам острожной стены. Теперь восточная сторона полоцкого острога попала под двойной обстрел: с востока по ней бил в лоб Шуйский, а с юга, в спину, – Горенский.
На следующее утро, с первыми проблесками света, ядра на острог посыпались сразу с четырех сторон. Стрельцы, засевшие на островке, стали метать на посад каленые ядра, и вскоре в нескольких местах на посаде занялись сильные пожары. Дым заволок всю южную часть посада: скрылись в дыму стены, стрельницы… Литовцы, и без того не очень рьяно отвечавшие с этих стен и стрельниц на русскую пальбу, вовсе перестали палить. Повелел прекратить стрельбу своим пушкарям и Шуйский: ветер сносил дым в его сторону, видимость была плохая, и он решил не тратить попусту порох и ядра.
Литовцы отворили ворота на двух прибрежных башнях, вышли на двинский лед, набили прорубей и стали брать воду – тушить пожар, но Горенский меткой стрельбой из пищалей и легких пушек, поставленных им по противоположному берегу, вскоре загнал их назад за стены.
К полудню, однако, пожар на посаде притух, и литовцы под тяжелый звон обеденных колоколов вдруг открыли отчаянную стрельбу по островку. Стрельцы и пушкари, захваченные врасплох литовским огнем, в страхе пустились наутек – на другую сторону Двины, бросив на острове весь наряд.
Увидев, что русские убежали с острова, литовцы попытались было сделать вылазку через угловую, ближнюю к острову башню, чтобы заклепать оставленные на нем пушки, но Шуйский не дал им этого сделать. Лишь только ворота башни отворились и опустился мост, он открыл по воротам такой плотный огонь из всех своих пушек, что литовцы не смогли выйти даже на мост и вынуждены были отказаться от своей затеи.
К Горенскому от Шуйского помчался гонец, и вскоре тяжелые дальнобойные пушки стали бить по южной, прибрежной, стене; Шуйский тоже сосредоточил весь огонь на прибрежном огибе острога и на угловой башне, из которой больше всего летело ядер на остров. Литовцы не выдержали такой пальбы – прекратили обстрел острова, а вскоре и совсем перестали отвечать русским пушкам. Стрельцы и пушкари вернулись на остров, и снова на посад полетели каленые ядра.
От царя к Шуйскому прискакал Федька Басманов. Шуйский стоял возле своего шатра вместе со своим вторым воеводой Щенятевым, был зол, даже взбешен, и все порывался ехать на остров, чтоб собственноручно отхлестать плетью стрелецкого голову, позволившего удрать с острова своим стрельцам. Щенятев настойчиво отговаривал его…
Федька, не слезая с коня, заорал, делая вид, что старается перекричать пушечный грохот, но на самом деле ему хотелось поорать на Шуйского, тем более что прискакал он от царя:
– Что тут у вас сдеялось? Цесарь велит узнать, пошто перестали палить по посаду? Гневается! – еще грозней и напускней крикнул Федька.
Шуйский не стал с ним говорить – ушел в шатер. Щенятев спокойно порассмотрел Федьку, лениво выговорил:
– Сам-то ты не гневаешься, поди?
– Цесарь гневается! – дернулся Федька.
– Ты же почто свое базло распинаешь? – все так же лениво и как будто совсем равнодушно сказал Щенятев и, не дав Федьке сказать в ответ ни слова, вдруг тоже заорал на него: – А ну вон из седла! Перед кем?.. Холопов твоих тут нет!
– Ах та-а-ак! – зашелся злобой Федька и даже стремена потерял. – Ну, Щеня!..
Конь под Федькой вздыбился от плетки, пронзительно заржал и наметными прыжками понес его прочь.
– Тьфу, псина! Кабы свинье рога, всех бы со свету сжила, – плюнув ему вслед, пробурчал Щенятев и тоже зашел в шатер.
– Напустится теперь на тебя милосердный наш, – сказал ему Шуйский. – Гаведник сей расслюнявится перед ним, поднапустит злобы…
– Стерплю, – сказал угрюмовато Щенятев. – Царя – стерплю…
Но, видать, царь не внял Федькиным жалобам или отложил месть за обиду своего любимца до других, не столь заботных времен. Щенятева не тронул и больше в полк к Шуйскому Федьку не присылал.
Во вторую ночь, перед рассветом, в полк к Морозову явился бегун из Полоцка. Назвал себя русским и рассказал, что спустился тайно со стены, чтоб поведать царю про одно больно важное дело, но – непременно самому царю. Воеводе Морозову рассказать об этом важном своем деле наотрез отказался. Морозов не верил ему, подозревал, что он литовский лазутчик и послан в русский стан с каким-нибудь подлым делом – может, даже царя убить! Недаром же он так упорно добивается, чтобы его отвели к самому царю.
Перебежчика обыскали, но ничего не нашли. Перетрясли, перепороли всю его одежонку, но все напрасно.
– Ик, неверы каки?! – и удивлялся, и обижался мужик. – Русак я, истинный русак! К литвинам меня, что ль, надежа кака завела? Согнали меня с земли, силком к чужакам принудили итить. Да я знал, что царь непременно придет выручать нас! Один я такой тута, что ль? Сколь нас, горемычных! Ежедень ждали вызволенья! Вызнал я кой-что, вот и несу царю. Он нас, горемычных, пришел вызволять, а мы ему в том допомогу наладим.
Мужика изрядно высекли – раз, другой, но он упорно стоял на своем. Тогда Оболенский на свой страх и риск решился отвезти его к царю. Мужика крепко связали, кинули поперек седла и повезли к царскому шатру.