– Благослови, душа моя, Господа, и вся внутренность моя, – святое имя его! – выговорил он медленно, с придыханием и россвистом. – Он прощает все беззакония твои, исцеляет недуги твои, насыщает благами желание твое…
За воеводским столом кто-то не то хмыкнул, не то икнул… Глаза Левкия враз юркнули в подбровье и притались там. Он по-собачьи начутил ухо, словно прислушивался к чему-то, и тихонько, торжествующе шепнул самому себе:
– Боже, как умножились враги мои!
– Что ты там шепчешь под нос себе, поп? – со смехом спросил Иван. – Злую силу отваживаешь?
– Напиток сей благословляю, государь, в коем растворена твоя щедрая милость к нам – чернцам, хранящим в сердцах своих заветы Господни любви и сострадания к ближним. – Левкий ублаженно приспустил веки, поднял чашу, но, прежде чем пригубить ее, успел еще метнуть черный взгляд в сторону воеводского стола, и там взгляд его не остался незамеченным, хоть и был он мгновенен, как выстрел.
– Да святится имя твое, государь! – громко, подобострастно сказал Левкий.
– А что, святой отец, – вдруг спросил Иван, – сысканы ли все израдцы, бежавшие от нас в сии пределы?
Левкий брязгнул чашей об стол, обтер рукавом рясы обмоченную вином бороду и вмиг стал прежним Левкием – злоумным, лукавым, надменным, жестоким и желтым-желтым, как адов огонь, в котором неизбежно должна была сгореть его душа.
– Сысканы, государь? Все до единого…
– Велел я прорубь пробить к рассвету…
– И прорубь пробита, – с угодливой злорадностью поспешно присказал Левкий.
– Воеводы!.. Не поехать ли нам поглядеть, как будут топить израдников?
Левкий с восторгом вылупил на Ивана глаза. Тысяцкие и дворовые воеводы тоже подняли восторженный галдеж, но за большим воеводским столом было тихо – именитые молчали.
– Так что ж, воеводы?.. – Иван через силу улыбнулся. – Царским приглашением гнушаетесь? А буде, зрелище такое не по вас?
– Пир нам более по душе, – громко сказал со своего места Серебряный, сказал спокойно, бесстрастно, не выдав Ивану ни единого своего чувства. – Но и приглашение твое нам не в тягость. Вели встать из-за столов, и мы последуем за тобой.
Шуйский с Пронским обкосили Серебряного презрительными взглядами, но смолчали, только Щенятев что-то буркнул себе под нос и отсел на самый край стола.
– Тогда – последнюю чашу, воеводы! Поди, уж брезжит?
Последнюю чашу выпили молча – и будто отрезвели от нее: все стали какими-то сосредоточенными, замкнутыми, каждый старался быть незаметным, старался не выделяться, но не настолько, однако, чтоб казаться мешкающим или выжидающим. Царские глаза были всевидящи, и никто не хотел привлекать к себе их жестокий, испытывающий взгляд.
Из-за столов встали недружно, но споро, не засиживаясь, не утягивая поясов, не оправляя кафтанов, не углаживая бород… За воеводским столом остался только один Щенятев. Сидел отрешенный, с тяжелой истомой в глазах.
– Ты что же, Щеня?.. – уже от порога спросил Иван. – Утяжелел от хмельного?
– Дозволь мне остаться, государь, – привстав с лавки, спокойно и твердо сказал Щенятев.
– Не на брань мы идем – на прохладу!.. – Иван оглядел столпившихся перед ним воевод. – И указу моего никто не слыхал! Верно иль нет, воеводы?
Все согласно гуднули в ответ.
– Почто ж тебе мое дозволение – на волю твою?! – вновь, с ехидной издевкой, обратился Иван к Щенятеву. – Оставайся, коль тебе забавней приятельство братин и недоедков.
От градницы, через город и посад, Иван ехал в санях вместе с князем Владимиром и Левкием, а за острогом, по выезде из ворот, пересел в седло.
Светало. Мороз выстудил воздух до хрупкости – он легонько потрескивал при дыхании. На Двине паровали проруби. Белесая марь застилала всю реку.
Подъехали к реке. Иван высмотрел на берегу положину, спустился по ней на лед. Вслед за ним осторожно спустились сани с князем Владимиром и Левкием. Воеводы остались на берегу.
– Ну, где израдники? – вертнулся в седле Иван. – Поп, тебе говорю!
– Уж тут, государь… В полночь еще велел свести их к леднице… Темрюшка-старшой стережет их с черкесвой, – пропел ублажающим голосом Левкий, выставив на мороз из-под шубы одни только губы. – Заждем часец дробный… Мрява изыдет, проглядней станет.
– Душа из тебя изыдет! – бросил насмешливо Иван, видя, как старательно Левкий прячет себя от мороза.
– Измерзся дюже ныне, государь, – жалобливо вздохнул Левкий. – Лютая ночь, а аз ея прокатал всю без обогреву и опочиву.
– Своей волей прокатал!
– Божьей, государь!..
Иван отвернулся от Левкия, тронул коня, отъехал на несколько шагов. На середине реки, сквозь разжижавшуюся рассветную пепелесость в белых закублинах пара завиднелась кучка людей. Иван направил туда коня. Сани с князем Владимиром и Левкием медленно двинулись следом. Воеводы, чуть помешкав, тоже спустились на лед и поехали к середине реки.
Иван наехал на прорубь, на самый ее край, – конь испуганно всхрапнул, попятился… Черная, дымящаяся вода, окаймленная по низу проруби тонким, узорчатым ожерельем свежей наледи, легонько пошевеливалась и как-то странно всплескивалась – как будто всхлипывала.
– Эй, кто там прет без разбору? – крикнули из-за проруби.
Иван пыхнул в усы белые струи, хлестнул коня плеткой, быстро объехал прорубь. Навстречу ему кинулся кто-то в длиннющей шубе, волочившейся за ним рыжим клином, – видать, с чужого плеча, – в барашковой кучме[117], заиндевелой так, что нельзя было понять, какого она цвета, с сулицей в руке… Иван уже замахнулся на него плеткой, но человек вдруг метнулся под копыта его коню с отчаянным выстоном:
– Государь!.. Государь!.. Не признали тебя! Не гневайся, государь!
– Не пугай коня… Отступи! – Плетка в руке Ивана поуспокоилась; он подобрал ее хлыст к рукояти, ласково погладил ею коня по холке. На оступившего человека не глянул даже, будто того и не было вовсе.
Скользя и падая, чуть ли не на четвереньках, к Ивану спешили остальные. Не добежав шагов пяти, свалились на колени и позамерли обмякшими хохластыми комьями. Из-под нахлобученных треухов и малахаев торчали только одни смерзшиеся клины бород, похожие на засохшие, измасленные кисти.
– Так-то вы встречаете царя, – с надменной укоризной сказал Иван. – Как холопа – распутным[118] криком! Небось во хмелю, как ярыги кабацкие?! А как я вас всех извелю – в прорубь?! И тебя, Темрюк! – высмотрел Иван под одним из малахаев блестящие, черные глаза старшего царицыного брата. – Тебе-то уж не пристало слепым быть: в моем доме живешь и корм мой ешь! И молчи, не оправдывайся! Где подлые? Поднимись и указывай!
– Да вон же они, государь!.. – приподнявшись с колен, виновато и удивленно проговорил Темрюк, указывая рукой на противоположный берег.
Только теперь Иван разглядел скучившихся у противоположного берега людей. Они были раздеты до исподнего, а некоторые – вовсе донага, и их белые рубахи и тела сливались с белизной льда, с белизной заснеженного берега, потому-то Иван и не смог поначалу разглядеть их в белесой, загустевшей морозной мгле, покуда рассвет не иссосал ее.
– Поуспели уж и ободрать, – с издевкой и не без злобы бросил Иван. – Ретивы!.. До полезного дела были бы так сноровны, как до грабежа.
– Пошто же добру зря изгибать, государь? – громко сказал какой-то мужичина, охлобучившийся двумя шубами, – не то ратник, не то посошник, и, видать, не робкого десятка. – Нам добро то…
– Молчать!! – взбешенно крикнул Иван. – Как посмел ты, мерзник?! Как посмел?! Темрюк!.. В прорубь его!.. В прорубь!
Темрюк и еще несколько человек схватили мужика, потащили к проруби… Мужик уперся, но тут же и сник. Возле самого края проруби тащившие чуть замешкались, и мужик успел крикнуть:
– Господи, смерть примаю! Возьми меня!
– Стойте! – крикнул Иван, но мужик уже полетел в прорубь. Черная вода тяжело взболтнулась, выплеснулась на лед черными брызгами и мгновенно застыла на нем блестящими крапинами.
– Бог примет его, государь, – сказал умиротворяюще Левкий, вылезая из саней и подковыливая поближе к Ивану. – Дерзок был смерд, но христианин истинный: с именем Господа отошел в его пределы.
Иван снял рукавицу, медленно перекрестился, подумал: «Передо мной не поимел страху – перед иными, поди, и вовсе не осмирял души. Зря сгубил смерда. Таковых бы сыскивать приняться…» Вслух с досадой спросил:
– Что за люди с тобой, Темрюк?
– Мои люди, государь, – черкесы… Да охочие… Вызвались израдцев твоих топить. Я за то им посулил рухлядишко… Своей волей посулил, государь… Указу-то не было иного. Велено было – в прорубь… Святой отец с тем указом меня к ним приставил… О рухлядишке ж и слова не было молвлено.
– Ну-ик, разгалаголился! – напал на Темрюка Левкий. – Сулил – так отдал! Царю ин пошто обжужжал слух напраслиной?! Неужто ему рухлядишко то потребно? Не за тем он наехал…
– Отступи, поп, назад, – недовольно бросил Иван, – и не лезь в мой разговор. Не то быть и тебе в проруби – на прохладу мою…
Левкий хихикнул – потешенно, беспечно, но от этой царской шутки (а может, не шутки?) его так жигануло холодом, словно его вдруг оголили на этой лютой стуже. На Ивана он не посмел глянуть, но перед Темрюком – со всей тонкостью искусного притворщика – изобразил невозмутимое спокойствие. Что бы ни подумал Темрюк о нем и как бы ни воспринял слова Ивана, он, Левкий, должен показать ему себя – от этого в конце концов зависело, что будет думать Темрюк впоследствии и о нем самом, и об отношении к нему Ивана.
Знал он, ох как хорошо знал он чужие глаза, перед которыми так же опасно вздрагивать от любого царского окрика, как и таять от каждого его ласкового слова. Вздрагивающего – презирают, честолюбца – опутывают сетями, которые вьют из его же собственного честолюбия. Левкий не хотел ни того, ни другого. Презрения к себе он не выносил: он страдал от него, как от хвори, и никакое отмщение не могло избавить его от этого страдания, сетей же боялся, так как знал, что всех не перехитришь, всех потаенных ям не обойдешь, а от соблазнов не устоишь. Вокруг Ивана все было непрочно: не только то, что зависело от него, но и то, что от него не зависело, и Левкий хоть и шел добровольно по этой непрочной, зыбкой почве, но шел с опаской, осторожно – еще осторожней, чем он ходил по твердой земле из-за своей хромоты.