Левкий призапахнулся, как-то шутовски настобурчился и поковылял назад к саням с таким видом, будто исполнял невесть какую важную просьбу Ивана.
Иван даже оглянулся на него… Воеводы, обтеснившие сани, враз расслабили свои насупленные лица, думая, что Иван оглядывается на них.
Левкий окинул воевод презрительным взглядом и, повернувшись к ним спиной, стал с намеренной неуклюжестью забираться в сани, наставляя на них свой вытопыренный зад. Воеводы вытерпели издевательскую выходку Левкия, только Алексей Басманов вдруг поспешно, словно опомнившись, отделился от воевод и поехал к Ивану.
– Так, говоришь, вызвались моих израдцев топить?.. – чуть скосив глаза на приблизившегося Басманова, спросил Иван у Темрюка и, не дав ему ответить, повелел: – Пусть поднимутся… Хочу поглядеть на них.
– Эй! – крикнул Темрюк. – Государь велит вам подняться!
– Пусть приблизятся…
Иван стал пристально вглядываться в приближающихся к нему людей.
Тайной заумью и испытывающей безжалостностью были полны его глаза, и люди шли к его глазам с каким-то паническим смирением – кроткие, убогие, и рухлядишко, которое они сняли с несчастных и в спешке абы как понатащили на себя, только дополняло их убожество и делало их куда более несчастными, чем те, которых они собрались убить за это рухлядишко.
Иван высмотрел среди них одного – на нем на единственном ничего не было надето, кроме своей одежины: залощенного короткого кожуха и полукафтанья под ним из казенной крашенины, и шел он без страха, спокойно и сосредоточенно, как будто было у него к царю какое-то важное дело.
– Ты же почто без доли? – спросил Иван, спросил с интересом, внимательно рассматривая остановившегося в шаге от него мужика. Красноватое от мороза, широкое, скуластое лицо его, обросшее чуть ли не сплошь рыжей бородой, было больше похоже на уродливую скоморошью маску, чем на лицо человека. Из-под обвисшей брови холодно выблескивал бельмастый глаз, только потому и заметный в глубокой глазнице, что был с бельмом. Другого глаза Иван на его лице не нашел, но он был – Иван чувствовал на себе взгляд этого невидимого глаза.
– На дрянь мне подлые обноски, государь? – без всякой рисовки, бесхитростно, просто ответил мужик. – Я по иной воле – от ненависти к израдникам. Дозволь, государь, я их всех сам перетоплю.
Глаза Ивана восторженно вспыхнули: что-то забушевало в нем, зажгло его, но он сдержал себя, только с натугой и жадью, по-песьи, сглотнул слюну. Шея его напряглась, будто он изо всех сил тянул ее из себя.
– Дозволяю… – осторожно, боясь, как бы не дрогнул и не сорвался от волнения голос, выговорил Иван и снова сглотнул слюну.
Мужичина почтительно и благодарно поклонился, отступил от Ивана к проруби, деловито и повелительно покричал в сторону противоположного берега:
– Эй, там!.. Э-эй! Давай, гони их сюда!
Рассвело. Порассеялась белая изморозная тмистость, разгустился пар над прорубями, четко проступили берега, уныло приткнувшиеся к ледяной корке реки. От одного из них – от левого – к середине реки медленно двинулась белая толпа – безмолвная, ужасающая толпа привидений. Пятеро верховых черкесов, стронувшие ее поначалу с места, теперь осторожно и как бы с опаской ехали осторонь.
Мужичина терпеливо топтался около края проруби, изредка сплевывая в темную воду, словно его донимала тошнота или он стремился еще и осквернить своими плевками прорубь, в которую должны были быть брошены эти несчастные, чтоб его месть им была еще более беспощадной.
Люди приблизились к проруби и попятились от нее в ужасе.
Иван брезгливо и зло переморщился. Ужас этих обреченных людей, казалось, вызывал в нем еще большую ненависть к ним. Спина его свирепо взгорбилась, из руки в руку пошла гулять плеть.
– Мнится мне, что уж где-то встречал я сего бельмастого, – вдруг и непонятно зачем сказал Басманов. Может, хотел отвлечь Ивана, а может, ему невмоготу стала изнуряющая, заупокойная тишина, от которой противно покруживалась еще не освободившаяся от хмеля голова.
Мужик стащил с себя свой залощенный кожух, покрякивая и пережимая плечами, закатал излинявшие рукава полукафтанья, свирепо поулыбался самому себе, потер руки…
Остальные охочие в нерешительности стояли поодаль, перетаптывались, переглядывались, не зная, что им делать: то ли тоже закатывать рукава и приниматься за свое страшное дело вместе с этим косматым свирепцем, который и на них нагонял страх, то ли отстояться в стороне, не мешая ему самому порасправиться с этим бедным, полуживым от мороза и страха людом.
Черкесы защелкали плетьми, пытаясь подогнать замерших от ужаса людей поближе к проруби. Но ни плети, ни разозленные кони, подминавшие их под себя, уже не могли заставить этих людей сделать ни одного шага навстречу своей гибели. Они сбились в кучу так плотно, словно вросли один в одного, и, казалось, никакая сила уже не сможет их разъять, разорвать, отделить друг от друга. Как свежие раны, зияли на исстывших, синюшных лицах глаза, и не было уже в них ничего человеческого, и даже ужас исчез из них… Глаза доживали последние мгновения, и эти мгновения были уже безбольны для этих людей, неощутимы – мгновения спасительного забытья, которое, как исповедание, облегчало их конец.
Бельмастый подошел к передним, обрыскал их оценивающим взглядом, выбрал одного, осторожно взял его за руку, осторожно, как поводырь слепца, повел к проруби. На краю подшиб ему ноги и проворно отпрыгнул в сторону, уворачиваясь от взметнувшихся брызг.
Иван терпеливо дождался конца… Когда последний человек улетел в прорубь, бельмастый с облегчением отдышался, поободрал щепотью наледь с бороды, повернувшись лицом к взошедшему солнцу, широко окрестил себя и только после этого обратился к Ивану:
– Воля твоя исполнена, государь. Дозволь теперь пойти вон с глаз твоих?
– Подойди, – приказал ему Иван.
Бельмастый приблизился к Ивану, остановился в полушаге, покорно опустил голову.
Иван высвободил ногу из стремени, носком сапога поддел мужика под подбородок, поднял его голову, вонзил свои глаза в его глаза…
– А иных… – голос Ивана сорвался на шепот, – по моей воле також перетопил бы?
– Коли в том нужда, государь, – тоже шепотом ответил мужик.
Иван отпустил его голову, вдел ногу в стремя.
– Служилый? Смерд? Холоп?
– Служилый, государь… По Белой записан я…
– Имя твое?
– Имя мое не знатно, государь… Малюта Скуратов, Лукьянов сын, крещенный Григорием.
– Припоминаю тебя, Малюта… – Ноздри у Ивана вздрогнули. – Хочешь быть у меня слугою… Малюта? – спросил он с волнением, словно боялся, что тот не согласится. – Слугою… и моим особином?
– Кто же сего может не хотеть, государь? На сем свете нет службы честней, чем служба тебе!
Иван сдержанно улыбнулся, сделал повелевающий знак рукой. Алексей Басманов подъехал к нему.
– Коня Малюте Скуратову, – не оборачиваясь, через плечо бросил Иван.
Басманов медленно слез с коня, подвел его к Малюте.
– Покуда – боярский конь тебе, Малюта, – снова улыбнулся Иван. – Садись в седло… Мы едем на пир!
Книга вторая. Навстречу лихолетью
Глава первая
Зима. Февральская стужа не ослабевает, но солнце уже полезло вверх по отлогому склону неба, и с каждым днем его блестящий зрак все прилежней и метче нацеливается на землю, и все чаще и чаще прорывается сквозь густое месиво облаков неудержимая лавина света. В погожий полдень на солнце – хоть шубу снимай, а по утрам выдубленная, заскорузлая стынь так сжимает воздух, что он становится густым, как взбитое молоко. Белые дымы над избами пробуравливают его насквозь и застывают в нем громадными остроконечными сосулями.
Привратная стража проездных башен детинца жжет по утрам в затинах костры, греясь поочередно у их спасительного огня и обадривая себя разговорами о скором приходе весны:
– Трещи не трещи, а уж минули водокрещи. В Сретенье зима с летом встретилась!
– Истинно! Не к Рождеству пошло – к великодню!
В полоцком детинце жизнь не замирает даже ночью. Отгремела победная пальба, отзвонили на Софии торжественные колокола, отславословили попы на литургиях, освятив великую государеву победу, отшумели заздравные пиры, но жизнь в городе не стала спокойней. Присутствие царя по-прежнему держит ее в напряжении.
Две недели живет царь в детинце победителем, две недели рассылает из полоцкой твердыни похвальбные грамоты порубежным государям о своей победе… Даже в Киевскую православную митрополию, подданную польского короля, послана грамота, уведомляющая киевский клир о том, что «исполнилось пророчество русского угодника, чудотворца Петра-митрополита, о граде Москве, что взыдут руки его на плещи врагов его…».
Две недели вьется над полоцким детинцем победное русское знамя, провожая и встречая скачущих из Полоцка и в Полоцк гонцов, взывают сурны и трубы на подворье перед градницей, где большие воеводы встречают на Красном крыльце особо почетных посланцев. Стелют перед такими красные килимы, и царь милостиво допускает их к руке, обласкивает и одаривает подарками.
Едут не только иноземные посланники, едут послы и от русских земель – от новгородских, псковских, тверских, владимирских, суздальских, ярославских, едут от Смоленска, от Коломны, от Рязани, от Венева и Каширы, от Тулы и Волоколамска, от Ростова и Мурома, Вологды и Устюга, едут бояре и дети боярские, дьяки и головы волостные, едут губные старосты и монахи, иереи и просто излюбленные люди, выбранные городским сходом, чтобы приветствовать и поздравлять царя с великой победой. Но таких послов не ждет царское радушие, и мягких килимов не стелют перед ними, и трубы не возвещают об их въезде в главные ворота детинца… Встречают их разрядные дьяки да подьячие, а то и вовсе сотские или десятские государева охоронного полка, и тотчас развозят по гостиным и постоялым дворам, чтобы не толклись на подворье перед градницей и, не дай Бог, не устыдили бы царя перед иноземными посланниками. К царю их поведут, но не поодиночке, как иноземцев, а разом всех, сколько их наберется за день, и после утренней молитвы царь выйдет к ним, поклонится низко-низко, прикасаясь рукой к полу, и скажет что-нибудь приветливое или привлечет к себе кого-нибудь из стоящих поблизости и благодарственно поцелует в лоб, отчего у остальных благоговейно подкашиваются ноги и глаза наполняются умильно-восторженными слезами. После их отведут на Сытный двор, накормят, напоят, переоденут в казенные дорогие одежды и, как станет нужда, выведут на подворье к граднице и поставят перед