Ефросинья замолчала, руки ее крепко обнимали Евдокию: она словно боялась, что Евдокия вырвется от нее, уйдет, оставит ее одну, а ей так необходим был сейчас рядом близкий человек – пусть и не понимающий ее, и не поддерживающий, пусть такой же беззащитный, как и она, но только не одиночество, которое впервые за все двадцать лет ее затворнической жизни стало для нее невыносимым.
Напуганная и занепокоенная Евдокия приникла к Ефросинье и затихла. Ефросинья, почувствовав ее податливость, принялась рассказывать об Иване, об его отце – великом князе Василии, о женах его – Соломонии и Елене, обо всем том, что недавно в этой же самой светлице рассказывала боярину Челяднину во время его заезда в Старицу. И потекла вместе с ее рассказом в Евдокиину душу бурная смута. Верила она Ефросинье и не верила, но неожиданность услышанного была так велика, что даже неверие не могло воспротивиться в ней ни единому нахлынувшему на нее чувству. И страх, и торжество – все смешалось в ней, но торжество было сильней всего, и она сурово, с плохо скрытой заинтересованностью проговорила:
– Я бы жизнь отдала, чтоб наш князь на престол воссел!
– Царицей хочешь быть? – с какой-то тайной встревоженностью спросила Ефросинья и выпустила Евдокию из своих объятий. – Хочешь… – не дождавшись ответа, ответила она за нее. – Вон куда в тебя запал мой рассказ?!
– Неужто ты сама не хочешь видеть князя на престоле? – хлестнула ее дерзким взглядом Евдокия.
– Затем токмо, чтоб правду восставить… И отомстить!
Старица встречала царя. Еще до свету княжеские приказчики пошли по избам тормошить людишек и выгонять их на улицу… Приказывали к тому же, чтоб и одежонку надевали получше, не шли чтоб в рванье да отрепье, как ходят в кабак да хлев, а шли чтоб как в церковь, учесав и умастив бороды и не хмелясь, чтоб не плюхнуться ненароком под царские сани.
Мужики ворчали, но покорялись. Им и самим повадно было поглазеть на царя: такое зрелище не часто бывает, иногда единый раз в жизни, и пропустить его – огорчить себя навек.
К рассвету старицкие улицы были полны народа. Больше всего людей скопилось перед въездом в город и на торгу, мимо которого должен был проехать царь.
Весь старицкий клир, бояре, дети боярские, дьяки, купцы да те горожане, что были побогаче и поважней, встречали царя за городом – с подарками, соответствующими своему сословию: духовенство поднесло царю два бочонка вина монастырского, выдержанного, да бочонок воску ярого, бояре дарили кубки, ковши, ендовы, серебряные и золотые солонки, перечницы, дьяки да дети боярские дарили меха, ловчих птиц и тоже посуду, купцы подарили царю три постава сукон, три ларивоника шелку, два косяка тафты ездинской да косяк бурской, пять зерен жемчуга кафинского, да рыбий зуб, да мыло, да шафран, а горожане от всего города – сто рублей денег. Царь подарки принял и позвал всех на обед. Отслужили короткий молебен, царь пересел в открытые сани, позвал к себе князя Владимира, и царский поезд двинулся в город.
Охнула чахло пушчонка – должно быть, порох забили в нее еще с вечера, а зелейника не закрыли, и он отсырел за ночь.
– А порох в Старице слаб, – сказал Иван, заумно улыбнувшись.
Князь Владимир, не уловив тонкого двусмыслия в словах Ивана, стыдливо опустил глаза.
Перед затворенными городскими воротами стоял воротный староста с большим ключом в руках. Дождавшись, когда сани с царем и князем Владимиром приблизились к воротам, староста торжественно поклонился и на вытянутых руках поднес Ивану ключ от города. Иван по обычаю одарил старосту шубой, а староста, тоже по обычаю, промел этой шубой дорогу перед лошадьми и подал знак открывать ворота. Несколько дюжих воротников проворно растащили на стороны тяжелые створки, и царь въехал в город.
Старицкие улицы встречали Ивана совсем не так, как перед этим встречали его улицы Великих Лук, Торопца, Ржева… Народ стоял смирно, не было ни ликования, ни коленопреклонения: царь не был тут хозяином, он был гостем, и его встречали как гостя. Бесстрастно снимали треухи, бесстрастно кланялись – заученно, привычно, как кланялись дьякам и приказчикам. Редко-редко кто опускался на колени, и совсем не выносили из толпы подарков. А в Торопце, во Ржеве чернь одаривала его в свой черед – мимо знатных и богатых: подносили ложки, черпаки, корцы – все в росписи и в рези, подносили замысловато сплетенные берестяные лукоши, липовые скопкари, долбленые крины, ваганы, дарили пояса, ножи, стремена… В Торопце один расторопный мужичина, видать, скоморох, положил Ивану в сани потешную маску – веселую и глумливую, как и сама скоморошья братия.
Следом за Ивановыми санями шло уже полдюжины саней, набитых подарками, – они были укором Старице, но Старицу не задевал этот укор: она была проникнута иным духом – вотчинным, независимым, начисто лишенным будь какого почтения ко всем иным государям, кроме своего собственного – вотчинного князя. Столетиями прививался этот дух… Он был неистребим, ибо можно было заменить у удельного князя его бояр, приставить к нему иных слуг, но весь вотчинный люд переменить было невозможно. И дед Ивана, и отец, сознавая это, вынуждены были ограничиваться полумерами, заменяя у своих мятежных братьев только двор, хотя и понимали, что корни их таятся гораздо глубже.
Иван тоже менял двор у князя Владимира. Но иссушишь ли дерево, лишив его только листвы, не тронув корней?! А корни князя были крепки – они пустились в благодатную почву, удобренную еще его отцом, и проросли сквозь души всех этих людей, с любопытством поглядывающих сейчас на царя.
Царские сани въехали на торг. Большущая толпа народа, заполнившая его, стала медленно расступаться на две стороны – медленно, неохотно… Васька Грязной, сидевший верхом на правой пристяжной, принялся рьяно работать кнутом. Из глубины толпы покатился ропот…
– Уймись, холоп! – громко сказал Иван Грязному. – Почто люд хлещешь и радость им мрачишь?! Ко мне они пришли!.. – Иван поднялся в санях – князя не поднял, только оперся о его плечо. – Люди старицкие!.. – громко выкрикнул он. – Смерды, и холопи, и вольные, я, царь ваш, кланяюсь вам! – Иван низко поклонился, не снимая руки с князева плеча. Толпа как-то разом поотхлынула от саней, подалась в стороны – в страхе, в растерянности, в изумлении… – Да хранит вас Бог и радует милостями своими! – притишил голос Иван – нарочно, чтоб и дыхание затаили, слушая его. – Я, государь ваш, також рад жаловать вас. Полтретьяцеть[125] рублев кладу на вино! – Плечо князя Владимира дрогнуло под его рукой – Иван, должно быть, почувствовал это, еще тяжелей оперся на него и вновь крикнул в толпу: – Полтретьяцеть рублев на каждый день, покуда буду гостить в Старице!
Толпа оторопело охнула, колыхнулась, вновь подавшись к царским саням, из нее вырвалось несколько радостных криков благодарности, но общей здравицы в свою честь Иван не дождался. Старица была неподкупна, и приниженность князя Владимира, сидевшего чуть ли не пленником в царских санях, действовала на нее сильней, чем щедрая царская милость.
Иван сел, чему-то заумно улыбнулся. Васька Грязной уже было тронул приостановленных им лошадей, но тут из толпы выбился невзрачный мужичина в нагольном кожухе, с топором за поясом, поклонился Ивану, кинув наземь свою шапку, вынул из-за подпояса топор, осторожно, но смело протянул его Ивану:
– Прими, государь… Единое, что имею за душой! Изведай, что и на сей земле чтят тебя!
Иван принял от мужика топор, с любопытством обсмотрел его, вызвонил ногтем лезвие, прислушиваясь к тонкому жужжанию отменно выкованной стали, тихо и даже скорбно сказал мужику:
– Како ж без топора обойдешься?
– В холопи пойду, государь, – спокойно ответил мужик. – Что мне?.. Тебе вот без топора – лихо!
– Верно речешь, мужик! – вздохнул Иван и вновь постучал ногтем по лезвию. – Добрый топор!
– Добрый, государь!.. От батьки моего ко мне перешел…
– Ну, спаси тебя Бог, мужик! Вовек не расстанусь с твоим даром! А как расстанусь – быть и мне в холопях!
Васька тронул лошадей. Иван прижал к себе топор, облокотился на его обух – так и доехал до княжеских хором, опираясь на топор.
Старицкие хоромы вызывали зависть даже у Ивана: искусно и ладно было срублено удельное гнездышко старицких князей. Срубили его тверичи еще при князе Андрее и, должно быть, не без тайного умысла украсили его так затейно резьбой, шатрами, перевяслицами, причелинами, крыльцовыми навесами с водостоками в виде диковинных зверей и самими крыльцами, похожими на распахнутые ларцы, с длинными пологими сходнями, напоминающими расстеленные ковры. Тверичи никогда не упускали случая чем-нибудь досадить Москве, лишившей их удельной независимости, и постарались хоть хоромами возвысить удельного старицкого князя над великим московским.
– Чудные у тебя хоромы, братец, – сказал Иван Владимиру, когда въехали на княжеский двор. – Кремль бы целиком отдал за них!
– Шутишь, государь! – усмехнулся Владимир.
– А ты возьми!..
– Пошто мне Кремль? Вольготно мне и в Старице!
– Отдал бы!.. – сказал теперь уже самому себе Иван. – Постыла мне Москва…
Владимир недоверчиво скосился на него – промолчал. Иван почувствовал в его молчании неверие, еще тверже сказал:
– Станется воля Божья – оставлю ее! В скит уйду.
– В скиту тебе не место…
– Почто же?..
Васька уже разворачивал лошадей перед Красным крыльцом, и Владимир медлил с ответом, рассчитывая, что челядники, бросившиеся навстречу, отвлекут Ивана и он забудет о своем вопросе. Но Иван настойчиво повторил его, и Владимир понял, что он не вылезет из саней, покуда не услышит ответа, тихо сказал:
– Душа у тебя иная…
– Душа?! – Иван рассмеялся. – Душа у меня праведная, братец, да обитает она в мире скверном и уж замаралась скверной!
Васька остановил лошадей точно перед крыльцом, ловко спрыгнул наземь и первым подбежал к Ивану, опередив старицких челядников. Иван передал ему топор, настрого приказал сберечь и привезти в Москву.