Лета 7071 — страница 67 из 133

– Мы его в думной палате над дверью прибьем! – прибавил он, не отводя своих острых глаз от спускавшейся по ступеням крыльца с хлебом-солью Ефросиньи Старицкой.

Васька, видя, что княжеские челядники уже высадили с другой стороны саней своего князя, слегка потянул Ивана за рукав. Иван поддался Ваське, но как-то неохотно, словно боялся встречи с Ефросиньей. Ефросинья тоже замедлила шаги… Евдокия, шедшая рядом с ней, тревожно заглянула ей в лицо.

Княжеское подворье притихло.

Ефросинья не дошла шагов трех до Ивана, остановилась, слегка преклонила перед ним голову, тихо сказала:

– Прими, государь, по древнему обычаю хлеб-соль. Старица милости просит, пожалуй с добром. И не обессудь за скромную встречу… Не вадны мы, бабы, встречать государя всея Руси, вадны лише встречать государя своей души. Вкуси, государь, хлеба-соли да дозволь нам поцеловать князя – государя душ наших!

– Тороплива ты, тетка, – сказал грубовато Иван, отщипывая от каравая кусочек. – А как подавлюсь я от твоей торопливости? – Иван посыпал солью отщипнутый кусочек, с удовольствием съел его. – Спаси Бог тебя, тетка! – поклонился он Ефросинье и передал каравай Ваське, затаившемуся за его спиной с топором в руках, с восторженной и наглой рожей. – И за хлеб-соль, и за искренность! Прежний дух в тебе!.. – Иван обсмотрел ее жестким, безжалостным взглядом. – А уж стара… Подумала бы о душе своей! Не примет ее всевышний, ибо написано: «По упорству твоему и нераскаянному сердцу, ты сам собираешь гнев на день гнева!»

– Гость ты мой, государь, – сказала сдержанно Ефросинья. – Не стану я с тобой пререкаться.

– На Русской земле я нигде не гость! – вскинул голову Иван. – На Русской земле я везде – хозяин! Запомни сие, тетка… Да и приспешникам своим внуши… Не вечно я буду добрым и милостивым! – Иван недвусмысленно посмотрел на топор в Васькиных руках, потом перевел взгляд на Владимира – тот опустил глаза.

– Прости, государь, неприветливость матушки моей. Горести жизни и затворничество очерствили сердце ее.

– Бог мне простит, князь! – непримиренно бросила Ефросинья.

– Матушка!.. – выдохнул Владимир. – Пошто мрачишь мой приезд в родной дом?! И ты, Овдотья, жена, пошто не испросишь позволения у государя поцеловать руку его? Совестно мне за вас…

Евдокия от этого неожиданного выговора мужа зашлась такой бледнотой, что даже губы побелели у нее. Видать, презрение к Ивану, внушенное ей Ефросиньей, натолкнулось на страх перед ним, и страх одолел презрение. Она бросилась перед ним на колени, припала губами к поле его шубы.

Иван поднял ее с колен, но из рук не выпустил, жадно засматривая в ее красивое, смятенное лицо.

– Оставь, братец, свои укоры, – сказал он Владимиру, продолжая цепко держать Евдокию. – Я на сноху не сержусь! И руки не стану ей давать… Мы с ней поцелуемся в уста.

Иван притянул к себе Евдокию и властно, с жестокой страстью поцеловал ее. Владимир мнительно напрягся, как будто пережидал приступ боли, глаза его метнулись к матери, ища у нее хотя бы сочувствия, но Ефросинья с презрением отвернулась от него.

– Будем нынче веселитися, – отпустив Евдокию, сказал Иван. – Звал я людей старицких старших на обед, кличьте и вы… Пировать учнем! Тебе, Овдотья, в царицы место сидеть… Хочу так!

4

Мартовский день уже не так короток, как зимний, когда после полудня света едва хватает на несколько часов, и ночь не так длинна – высидеть ее на пиру не велика тягость, но нынче царь затеял такой пир, что к полуночи добрая половина гостей уже не держалась на лавках, и сам он, отяжелевший, мрачный, ушел после полуночи почивать.

Васька Грязной, вместе с Федькой проводивший его в опочивальню, не вернулся на пир, хотя мог и вернуться: стеречь Ивана остался Федька, и Васька был свободен и мог бы покутить всласть, тем более что отсутствие царя развязывало ему руки. Хотелось ему покуражиться перед старицкими толстосумами и княжескими доможирами[126], покичиться нынешней своей важностью, ведь помнят, поди, они еще бывшего княжеского псаря, помнят, каков он был – Васюха Грязной, бесправный, сирый, холоп… Но Васька устоял против такого соблазна. Больше, чем самого себя, хотелось ему нынче усладить царя. Знал Васька, что истосковался Иван по бабе: видел, как он Евдокию целовал, да и на пиру нет-нет и набегал на нее его похотливый взгляд. Может, оттого и пил он так много и жадно, что растревожила его Евдокиина красота, и, должно быть, завидовал он нынешней княжеской ночи.

Не мог Васька позволить, чтобы царь томился из-за таких пустяков. Решил он непременно подыскать ему девку…

Старицкие челядные девки были красивы и ладны – Ефросинья не брала в услужение дурных, разво что в прачки или в хлев, а теремные прислужницы были подобраны одна к одной, как бусины в ожерелье. Еще обретаясь на княжеской псарне, навострялся Васька на них, но тогда они ему были недоступны, да и опасны: Ефросинья безжалостно карала за порчу любой своей девки – приказывала выхолащивать сластолюбцев. Теперь Васька мог и царя угостить знаменитыми старицкими красунями, и сам мог полакомиться… Никто не посмел бы и рта раскрыть теперь на него, даже сама Ефросинья, ибо видел он, что и она поприжала хвост перед царем.

Васька хорошо знал расположение княжеских хором, вырос в них и мог с закрытыми глазами пройти по всем горницам, светлицам, переходам, лестницам, знал все потайные углы, чуланы, схоронки, мог незаметно пробраться в любое место, вплоть до самых княжеские покоев.

Васька направился на Ефросиньину половину. Там, в подклетях, жило большинство челядных девок.

На этой половине хором было тихо, темно – ни свечей, ни лучин не жгли, только кое-где на лестничных переходах теплились масляные плошки да перед дверьми гостиной палаты в высоком напольном шандале доплавлялась последняя свеча, видать, нарочно оставленная Ефросиньиными няньками, принужденными время от времени наведываться в ее покои.

Васька вынул эту свечу, прикрывая ладонью ее слабый огонек, чтобы не загас от случайного сквозняка, спустился в подклеть. Тут было посветлей. Над лестницей чадил масляный фонарь, и на переходе, что вел в белый придел, где жила вся Ефросиньина челядь, тоже висел фонарь… В челядной палате – ночнице, где коротали ночь постельные няньки и прислужницы, дверь была отворена, из палаты выбивался свет, и слышались приглушенные голоса – няньки не спали, поджидая Ефросинью с пира.

Васька вспомнил, что под лестницей находится чулан, в котором хранили кудель. Дверь в чулан была незаперта. Васька вошел в чулан, пристроил на пристенке свечу, осмотрелся – лучшего места для своей затеи он и не желал. Он притворил дверь, бросился на кучу кудели, полежал, пережидая прохватившую его дрожь, покорежился, попотягивался, решительно подхватился, вышел из чулана, притаился под лестницей.

Ждать ему пришлось недолго. Сперва из ночницы выскочили две девки, резвясь, похлестались убрусцами и опять вернулись в палату. Оттуда донесся остепеняющий голос старой няньки, но девки, видать, не послушались ее, и она выслала их вон. Прихихикивая, они прошли мимо затаившегося Васьки и отправились в полусенцы – поостыть. Вслед за ними вышла еще одна девка, подошла к лестнице, кликнула ушедших – те не отозвались, спрятались от нее.

Васька в истоме закусил губу – девка стояла совсем близко от него… Желтоватый свет фонаря, освещавший ее маленькое, почти детское лицо, делал ее еще соблазнительней. Васька протянул из темноты руку, потянул девку к себе. Девка от страха только охнула и почти повалилась к Васькиным ногам. Васька подхватил ее на руки, юркнул в чулан.

– Тсс!.. – приложил он палец к губам и стал ласково и похотливо гладить обезумевшую от страха девку, осторожно уложенную им на ворох кудели. – Коли крикнешь – ото тебе и смерть, – сказал он ласково и деловито стал общупывать девку – сперва через рубашку, а потом, задрав ее, пустил свои руки прямо по голому девичьему телу. – Ну, отходь, отходь, сизушка-голубушка, – дрожащим голосом шептал он. – Вишь, не смерти твоей хочу, совсем иного… Не тельна толико ты… Тоща. Не уважу, поди, такой? Ишь, цыценки что пуговки! Не уважу, поди… Не единой красой насыщаете вы, бабы… Не единой!.. – шепчет Васька с укором девке и, не удержавшись, целует ее в темное пятнышко соска.

Хочется Ваське угодить царю – готов себя обделить: млеет около оголенного девичьего тела, а терпит, боится оскорбить даже мыслью то, что предназначает царю. Но уж изведал Васька, что угодить ему непросто: он и в Полоцке подыскал для него девку, и такой красоты, что до сих пор еще крутит судорогой Васькину душу, как вспомнит он о ней, а царь вышвырнул ее на улицу, да и его чуть было вместе с ней не вышвырнул. Теперь Васька боится промахнуться…

– Поди, уж мяли тебя, сизушка? – спрашивает он, поглаживая девку по животу и ногам. Девка, чуть пришедшая в себя, поджимает ноги, натаскивает на них подол рубахи, тихо говорит:

– Перекстись…

– Да не черт я, не домовой… – Васька наклоняется над девкой, ублажаючи шепчет ей в ухо: – Ну-к сознайсь, сизушка-голубушка, сознайсь… Мяли уж тебя?

– Перекстись, – снова повторяет девка.

– Ух! – выдохнул ей в ухо Васька и, отстранившись от нее, перекрестился.

– О соромном допытываешь… – обмякает девка и засматривается на Ваську. – Старая княгиня грозно держит нас, нешто не ведаешь?

– Княгиня грозна, да вы плутовки! Нешто ни разу не сплутовала? – Васька вновь наваливается на девку, щиплет губами ее ухо, шепчет с тяжелой задышкой: – А как изведаю?..

Девка вздрагивает и вытягивается… В потревоженной тишине чуланчика замирает ее истомный вздох.

На некоторое время в подклети замирают все звуки, словно боясь потревожить стыдливую затаенность чуланчика, но потом тишина разрушается – сперва быстрым перестуком шагов по лестнице, потом громкими, встревоженными голосами.

– Меня ищут, – говорит девка и ползет к двери чулана. – Как бы не намерились сюды заглянуть…