Лета 7071 — страница 70 из 133

Иван вдруг заговорил, перебив Левкия:

– Тако и мне надобно… Оставить все и удалиться от людей! Не зреть их, не чуять даже духа их! Уйти прочь, не имея с собой ничего, опричь души и тела. Почто мне мир сей?.. И тщание мое, и воля над людьми, которые смрадней смрада? Душа моя в огне… И в том же смраде! Распяли ее люди на кресте, который сотворили из смрада своего! И принял я крест сей, бо мнилось поначалу – священ он и подвигаюсь на священное, взяв в руки посох пастыря. На царство венчался, також мнил – благодеяниями щедро племя людское и зло не правит им! Почто бы мне место свое освящать, коль не с добром к добру стремился?! Коли б со злом, так не брал бы в святители Господа… Дьявола бы покликал, ему бы заклался душой!.. И не горела бы она у меня, не мучилась своим страшным крестом, выданная мною на поругание смради! Узнал я, поп, мир сей и племя его людское… Чернобылье то!

– Истинно, государь, – чернобылье! – с омерзением искривился Левкий. – Точию не в бег от него пускаться, а оболчися во оружие супротив него. Во оружие гнева, и терзать, терзать, терзать! Душу свою отмети, государь! Господь наш, Исус Христос, також готовит месть свою роду людскому. Писано: «Се грядет со облакы, и узрит его всякое око, и те, иже пронзили его, и возрыдают пред ним племена земные».

– Люблю тебя, поп… Хоть и тянешь ты мою душу в бездну. Ты також чернобылье, толико во много-много раз ядовитей, и оттого ты уже не вреден мне, а полезен.

– Спаси тя Бог, государь, – польщенно осклабился Левкий.

– Полезен тем, что яд твой не смрадит, а убивает, – жестко прибавил Иван.

Вошел Федька Басманов, сказал, что явился воевода охоронного полка Зайцев и на очи просится.

– Что ему? – насупился Иван.

– Что?! – Федька ехидливо перекорчил лицо. – Должно быть, чести ищет!

– То не дурно! – уничтожающе глянул на него Иван. – Пусть войдет.

Федька хмыкнул, отворил дверь, впустил Зайцева. Воевода вошел, поклонился:

– Доброго тебе утра, государь!

– Где ему быть добрым, – буркнул Иван, – коль спозаранья докучать починаете.

– Прости, государь, – повинно преклонил голову Зайцев. – Твоим наказом принужался: с важным делом не коснеть.

– Говори…

– Так что, государь, лихо охоронникам твоим от старицких доможиров. Избяного опочива нам не дадено… Ютят нас по чуланам, да по сеням, да по анбарам холодным… Корм нам дают неуедный… От того корма тоска утробная, и полчане твои опростались черевами. Я ин к пиру вечор не пошел: ходил ублажал их терпеть, покуда тебе не пожалуюсь.

– Славно, славно Старица нас жалует! – сверкнул глазами Иван. – Буде, мне еще за пир вчерашний братца моего возблагодарить?! И на капусту сию?! – Иван схватил миску с капустой и швырнул ее под порог.

– А Васьки, дьявола, все несть… – вдруг жалобно и сокрушенно вымолвил Левкий и праведнически посмотрел на Ивана. Иван медленно перевел тяжелый взгляд на Левкия и вдруг захохотал, запрокидывая в изнеможении голову.

– Должно, девок мнет в подполу, рабичич![129] – чуть переждав хохот Ивана, вновь промолвил сокрушенно Левкий. – Велел бы ты его выхолостить, государь. Вкусил уж он свое, а прилежней станет, как без мошонки останется.

– С Васькой мы еще расправимся, – сказал весело Иван. – Дай мне раздумать, како охоронникам моим обиду уважить?!

– Пусть сами все изымут, – сказал Левкий. – По воле своей! Спусти их на старичан, ибо писано: «Неже избегнут воздаяния за неправду свою?»

– Пусть будет так, – кивнул головой Иван. – Уразумел, воевода? Я ныне в объезд отъеду, а ворочусь – так не было бы обид у моих охоронников!

– А Васьки, ирода, все несть! – взныл в нетерпении Левкий. – Высечь надобно дьявола!

– Сыщи-ка, Басман, его! – кивнул Федьке Иван.

Федька лишь намерился ступить за порог и столкнулся с Васькой. Васька весело поклонился, понес кувшин к столу, поставил его, с довольнцой похвастал:

– Выискал я мальвазию! Хитро припрятано, да я выискал!

– А лживишь, дьявол! – сощурился Левкий. – Девок мял в подполу. Аз упросил государя высечь тя, балахвоста! Быть те ноне драным!

– Помил, святой отец, – обиделся Васька. – Видит Бог!.. Пяток бочек обсуслил, покуда мальвазию выискал. Государь! – стал перед Иваном на колени Васька. – Коли вру, так хоть печкой подавиться!

8

День был ясный, спокойный, полный капели и первого мартовского тепла. В белесом глубоком небе виднелись редкие прожилки облаков. Солнце настойчиво лезло ввысь и увязало в густом голубоватом мареве, не осиливая его.

На старицком подворье снег поутаял, исчернел… Заканчивалась санная пора, но в объезд по уделу царь еще собирался ехать в санях. Четыре тройки выстоявшихся санников[130] дожидались у крыльца…

Челядь неотлучно, с раннего утра, стояла по своим местам, дожидаясь выхода царя, но вот уже приближалась пора обедни, а царь все не выходил – кутил в своей опочивальне.

Васька Грязной успел уже с десяток раз смотаться в винный погреб… Ключников княжеских и слуг, приставленных прислуживать царю, Васька поразогнал – сам прислуживал! Еще бы! Разве мог он удержать свою спесь и не показать им, кем он стал, он, Васька Грязной, еще недавно не знавший хода дальше княжеской псарни, а нынче – посмотрите! – собутыльничает с самим царем! Князь Владимир, старицкий властитель, брат царский, и тот не позван: сидит и мается в своей светелке и дожидается наравне со своими холопами, когда царь соизволит позвать его, а он, Васька, – смотрите! – с царем как с приятелем, и царю с ним занятней и лучше, чем с князем Владимиром.

Старицкие челядники сторонились Васьки: и честь ему боялись оказывать, чтобы не навлечь на себя немилость своих хозяев за угодничество перед их бывшим холопом, и от открытого непочтения удерживались – все-таки царский служка, любимец, и Бог весть чем придется расплачиваться за непочтение к нему: ладно, если шкурой, а если головой? А Ваське и это нравилось: холопья душа его, выпестованная на псарне, была не больно привередлива, хотя уже и поднабралась чванства в царском дворце.

Бередливая, горячая мысль залетела в него, как прошелся он важным шагом по старицким хоромам с винным кувшином – раз прошелся, да другой, да третий, – отпугивая и гоня с дороги растерявшихся челядинцев… Славно было бы, размечтался Васька, остаться ему в Старице, покуда царь с князем в отъезде будут. Хозяином был бы! Ефросинью он уже в счет не брал. Запер бы ее в покоях – кому она могла пожаловаться? Да и кто посмел бы за нее вступиться? Весь охоронный полк царский в Старице – триста сабель без полусотни!

Буйным, хмельным и греховным мыслилось Ваське то вольготье, которое он мог обрести, останься в Старице один. На всю жизнь насытил бы себя, выдайся ему хоть единый такой день, но откуда на него могло скатиться такое счастье?! На удачу свою он уже не надеялся: она сполна наградила его, приблизив к царю, а просить царя – просто так, взять да и попросить оставить его в Старице – он не смел.

Неухищренная Васькина душа смирилась быстро и легко, и, спускаясь в очередной раз в погреб за вином, от которого в царской опочивальне уже задурила неистовая веселость, он позабыл про свой буйный соблазн, искушавший его душу: он был пьян, всем доволен и ему не хотелось уже куражиться и хозяйничать в Старице, ему хотелось облобызаться с кем-нибудь, поговорить, отвести душу… Но с кем он мог это сделать? Кому с развеселой щедростью мог подарить тот единственный свой сребреник, за который уступил царю свою душу? Кому?! Вот она, судьба! Повис Васька между небом и землей, ухватившись за невидимые нити счастья, и висит, а на чем висит, за что держится и крепко ли то, за что он держится, – этого Васька не знает и не хочет знать! Веселый, важный, шествует он через княжьи палаты с кувшином, как поп с кадилом, в голове хмельная круговерть, тяжелое сердце рвется из-под мышки, жжет бок, Васька истошно, не замечая, обжимает его рукой, а в голове круговерть, бессвязность – легко Ваське, вольготно, весело…

В царской опочивальне блаженствует хмель, и новый кувшин уже только на зависть глазам. А самые завидущие глаза у Левкия. Васька плещет ему в чашу густую, как кровь, мальвазию, Левкий окунает в нее свой жадный рот, сосет с натугой, с сопением… Высосав, отдышавшись, начинает вылизывать по-собачьи алые заеды.

Федька натягивает на Ивана зашморганные сапоги, после сапог принимается натаскивать ферязь… Иван пьян, весел – Левкий постарался, потешил, развеселил царя, окунул его омраченную душу в хмельную купель и вынул ее оттуда посветлевшей и облегченной. За это и любит его Иван, и держит около себя, лечась его юродством и шутовством. А Левкий старается угодить ему и потчует его этим зельем щедро и обильно, видя, что он пристрастился к нему так же, как к зелью хмельному.

На крыльце Ивана встречал князь Владимир. Полдня прождал князь – обедать не сел, не прилег… Что на душе – Бог весть, а на лице радушие, приветливая улыбчатость… Даже решился по-братски пожурить Ивана, что тот во хмелю в дорогу пускается.

Иван вальяжно обнял Владимира, притянул к себе, настырно – раз и другой – поцеловал в темя. Владимир как-то сразу сник от этих поцелуев, словно почуял скрытый в них яд.

Зазвонили к обедне. Глухо, как бы таясь, покатился над Старицей медленный звон. Навстречу ему из широких ворот княжеского подворья выметнулись четыре тройки. На головной – царь, пьяно откинувшийся на широкую спинку саней, устланных бухарскими коврами…

Васька пустил лошадей во всю прыть – топот копыт заглушил откатившийся звон.

Умчался царь из Старицы, а она осталась растерзанной, напуганной и смятенной, как девственница, познавшая жестокую и властную похоть. Ответа на вопрос – что будет? – она не получила, да и этот самый напастный для нее вопрос затмился на некоторое время пьяным угаром, которым одурманила ее все та же жестокая и властная похоть.

В первый же день, как и обещал царь, выкатили на торг десять бочек вина – и окунулась Старица в хмельную купель, разбесилась, разъюродствовалась, зашлась разгульным гвалтом и ропотом, распотрошила с