Лета 7071 — страница 73 из 133

– О твоей душе беспокоюсь, тетка…

– Мою душу оставь мне…

– Богу ее потребно отдать – всецело… Средь людей ей уже опасно быть. Страшна твоя душа… Страшна, тетка! Оттого и прошу: уйди в монастырь. Отстранись!.. Не навлекай своей злобой нового лиха на нашу землю. Уйди, тетка, будь благоразумна.

– Уйти и оставить тебе на растерзание все!.. Все, что полито моими слезами! Нешто не ведаю, чего ты хочешь?!

– Лагоды хочу и спокоя, – резко сказал Иван. – С Володимером мы уживемся, с тобой – нет! Уйди в монастырь… Прошу, слышишь, прошу: уйди!

– Нет! – крикнула Ефросинья.

– Нет?! – улыбнулся зловеще Иван и выпрямился. Тяжелое тело его нависло над Ефросиньей, как занесенный топор. Ефросинья приникла к полу – длинные пегие пряди ее волос расстелились у ног Ивана. Иван злобно наступил на них, лишив Ефросинью возможности даже поднять голову, злобно проговорил, обращаясь больше к самому себе, чем к Ефросинье: – И чего же ты хочешь? Чего?.. Несчастная! Добыть Володимеру престол? А почто же ему быть на престоле? От четвертого удельного родился он! Что его достоинство к государству? Которое его поколенье? Ведаю, какой яд ты в душе таишь, и иных, скудоумных, тем ядом отравляешь!.. Да истина лише Богу ведома, а не тебе! Не ведая истины, ты движешься корыстью и вновь берешь на душу черный грех, выставляя Володимера вместо меня. Я не похищением, не супостатством, не кровью сел на государство… Божиим произволением рожден я на царство и не усомняюсь в том, понеже меня батюшка пожаловал – благословил государством, да и возрос я на государстве!

Иван отступил, освободил Ефросиньины волосы. Ефросинья медленно, измученно поднялась с пола, не глянув на Ивана и будто вовсе забыв о нем, пошла к образам, опустилась перед ними на колени, беззвучно стала молиться.

Иван подошел к ней, стал за спиной…

– Не победить тебе, тетка! – уверенно и твердо проговорил он. – Ни за что не победить! Со мной Бог и правда, с тобой лише зло! И хоть сильна твоя сторона и велико племя злопыхов и израдцев, но, будь вас даже в тыщу раз больше, вам все едино не одолеть меня! За что вы стоите? За себя лише… За благополучие свое… Я же стою за себя и за Русь. Да, и за Русь! Нещадный, злобный, мерзкий… ублюдок, как мнишь ты и оные, но я, слышишь, я стою за Русь, а не вы – чистые, благоверные, непорочные… Вам не дано положить душу за други своя, ибо вы положили души свои за самих себя, и страсть ваша – истлевшая головешка! Она не осветит ваш путь и не согреет ваши души… Но пожар от нее может заняться… Может! Однако и на пожарище через год прозябает трава… И на пожарище я построю то, что задумал!

Глава третья

1

В первое же погожее утро дьяк Разбойного приказа Василий Щелкалов велел заседлать лучшего своего жеребца и по давней и неизменной своей привычке, прежде чем ехать в приказ, отправился на посад: обсмотреть, проведать, проследить, где что делается и как делается? До всего ему было дело, до всего нужда: ездил по Москве как хозяин.

Чуть завидят его посадские – хоронятся по дворам, по избам. Лучше не попадаться ему на глаза: уж больно придирчив и въедлив дьяк. Ни за что ни про что прицепится, сыщет вину любому…

Не любят за это Щелкалова на Москве. Знает дьяк про эту нелюбовь – гордится. Когда едет по посаду и видит, как прячутся от него посажане, довольная ухмылка вползает ему на лицо. Его маленькие, вечно прищуренные глазки еще проворней принимаются зыркать по сторонам. Под каждую подворотню заглянет, по дыму, на нюх, узнает, в какой избе в пост скоромное готовится или тайно от мытника брага варится.

Не дай Бог, если до его проезда кто-нибудь не поспеет отворить ставни: непременно в приказ повелит явиться. А уж там допытаются, почему в светлое время за ставнями сидишь? Чего сроду не думал и не делал – и в том сознаешься!

Пока держалась непогода, и пожили посажане спокойно. Не показывался Щелкалов на посаде: не хотел морозиться, а может, и боялся, что в такой завирюхе тюкнут обухом в темя, и только недобрый помин останется о нем. Злобы на него посажане накопили премного: каждый терпел от дьяка, и у каждого на него был припрятан за пазухой камень…

Знал об этом Щелкалов и в глубине души страшился посадских и за этот свой тайный страх еще сильней измывался над ними.

Нынче никто не попался под руку, хотя и проехал он уже добрую половину своего обычного пути.

– Прячутся, ублюдки! – вздосадовался Щелкалов.

С утра у него всегда ломило душу – от тяжелых снов и от постного завтрака. Не отыграйся он на ком-нибудь, не вызлись, не отведи душу – весь день будет мучить его тоска.

Жеребец шел весело, прытко, игриво нахлестывая себя длинным хвостом по ляжкам. Близ Мясницкой наехал Щелкалов на мужика, не поклонившегося ему, а только снявшего перед ним шапку. Мужик увернулся, но не совсем ловко – жеребец толкнул его боком, свалил в снег.

– Эк, лотрыга! Сермяк драный! – напустился на мужика Щелкалов – не столько от злости, сколько от радости, что нашел-таки, на ком отвести душу.

Мужик неуклюже барахтался в снегу, проваливался то руками, то ногами и никак не мог подняться.

– Ну, подымайсь, подымайсь! – блаженствовал выпрыгнувший из седла Щелкалов. – Аль подсобить твоему заду сапогом? С ранья напивился, скот!

Мужик наконец изловчился, поднялся: без шапки, взъерошенный, будто из бани, на бровях, на бороде, на усах – снег, глаза растерянные, но не испуганные, не заискивающие…

– Пошто не кланяешься, сучий сын?

Мужик сдул с усов снег, спокойно отмолвил:

– А я никому не кланяюсь – ни царю, ни Богу. Чресла у мене не гнутся… Перешиблены!

– Врешь, нехристь! – усомнился Щелкалов. – Плеткой взгрею – угнешься!

– Пошто – врешь?! Не вру вовсе! У царя нашего батюшки, Иван Васильевича, вопроси: кто первой на стену казанскую влез? Брат воеводы Курбского – Роман да я – Пров Авдеев! – Мужик осанисто выпятился, смачно сопнул. – За то мне от государя золотой жалован был!

– Уж пропил небось? – с презрением ухмыльнулся Щелкалов.

Мужик поморгал глазами – и виновато, и радостно, протянул снизу вверх по носу рукавом и доверительно, как своему дружку, признался дьяку:

– Пропил!.. В том же годе…

– Ну, не грех, – ободрил его зачем-то Щелкалов. Может, для того, чтоб поскорей и полегче от него отвязаться. Мужик уже надоел ему. – Не грех, – еще раз повторил он и взобрался в седло.

– Не слыхал про мене, что ль? – простодушно подивился мужик.

– Не слыхал, – буркнул Щелкалов.

– На Казанском деле, что ль, не был?

– Ступай, ступай! – отмахнулся от мужика Щелкалов, задетый его вопросом.

Жеребец с места взял рысью, разбил встретившийся сугроб, обдав Щелкалова мокрой пылью. Проехав в конец улицы, Щелкалов круто поворотил назад и во весь опор поскакал к Китай-городу. После встречи с мужиком почему-то расхотелось ехать дальше. Сбил ему мужик охоту, сорвал с него самую острую и злую заядливость. Залегла в душу тоска, защемила, как боль… Заполз бы он в сугроб и сидел там, как медведь в берлоге, не ведая ни дня ни ночи… Или, как этот мужик, забрался бы с рассвета в кабак и замаял себя медовухой, чтоб и злость, и горесть, и радость – все отлетело прочь. Чтоб молиться кабатчику, как Богу, а Богу – как кабатчику. Чтоб и греха-то было – лишь на алтын куплено. И ни забот, ни обид, ни зависти к сильным и именитым, ни страху перед ними, чтоб был он сам по себе, а все остальное тоже само по себе. Чтоб не просыпаться по утрам с мыслью, что что-то не сбудется, а что-то не минется, что что-то не сделано, кому-то не угожено, с кем-то не слажено… Не рвать по-собачьи свою долю, не грызться за нее оголтело с другими, не пнуться наперед и не бояться, что тебя заступят, обойдут, похерят… Не усердствовать, не лебезить перед толстосумами, не дрожать перед сильными – жить, как живут блаженные, зная и чтя одного Бога, вознося его надо всеми и надо всем.

– В монастырь! В монастырь! – вымученно и зло шепчет он самому себе, словно долбится чем-то тяжелым в свою душу, в свою боль, в свою жалкую и постыдную неприкаянность. – В скит!.. На хлеб и воду!.. – А рука с плеткой все яростней и яростней нахлестывает жеребца. Жеребец, рассвирепев от боли, злобно рвет копытами заледеневший наст, расшвыривает его по сторонам вместе с клочьями изжелта-белой пены.

– Эка забрало лешего, – бурчат в бороды встречные возницы, поспешно заворачивая на сторону своих медлительных лошаденок. – Будто виялица в зад ему вскочила!

Какой-то отчайдушный мужичина, сиганув с дороги в сугроб, глумливо заорал:

– Гляди, Щелкан с глузду съезжает!

Ничего не слышит Щелкалов, жжет и жжет жеребца плетью… Промчался по Мясницкой, по Фроловке, по Евпловке… У Покровских ворот рванул под уклон и погнал вдоль Большой посадской стены.

Домчавшись до Сретенки, Щелкалов приостановился, оглянулся притаенно назад, почувствовав стыд за свою бешеную скачку… «Эка потеху черни устроил, – досадливо укорил он себя. – Еще бы в грудь когтями да бороду в клочья».

Тоска щемила ему душу, и он опять подумал о монастыре… Даже попробовал представить себя монахом – кротким, смиренным, сидящим в мрачной и пустой келье на хлебе и воде. Тонкая, как тростиночка, свечечка, часослов и беспросветная, длинная-предлинная ночь, спокойная, как его душа, – и ничего более, даже мыслей о смерти и о грядущем судном часе. Впервые он так страстно и ярко представил себе то, что до сих пор для него было только словом, только мыслью – спасительной и успокаивающей, приходившей на помощь его разбесившейся душе.

– Нет, – сквозь стиснутые зубы продохнул Щелкалов. – Се не по мне!..

Вдруг вспомнились россказни о царе, ходившие по приказам, что будто в один из выездов на осмотр подмосковных монастырей он остановился возле разрушенного татарами Старо-Угрешского монастыря и неожиданно сказал сопровождавшим его воеводам, что уйдет в монастырь.

Щелкалов обрадовался этому неожиданному, но как-то по-странному кстати пришедшему к нему воспоминанию, ободрившему его и успокоившему. Он чуть ли не со смешком, самонадеянно, как будто уверившись в каком-то своем превосходстве, подумал: «Пущай наш царь-батюшка, Иван Васильевич, убожится в келье. Все едино его не убудет! На вечное блаженство – и во дворце, и в келье – миром помазанный! Однако ж не выбрал келью… И не выберет! Како ж мне, не знавшему дворца, идти в келью?!»