Глава шестая
Кони летели в сырую мглу ночи, как в пропасть. Белые косматые гривы полыхали на ветру громадными факелами, то притухающими, то вновь разгорающимися, опадал на землю тяжелый храп, разверзалась тишина, и перед самыми конскими мордами круто опрокидывалась черная бездна.
Васька Грязной безжалостно гнал лошадей: не один десяток верст предстояло промчаться в эту ночь… Царь, поехав из Старицы к Волоколамску, на полпути вдруг повелел поворачивать на Тверскую дорогу и гнать к Клину, а оттуда – в Дмитров, в Песношский монастырь, да так гнать, чтоб к утру опять воротиться в Клин.
В ночь, без охраны, с одним лишь Васькой Грязным пустился Иван в Песношскую обитель, чтоб повидаться со старцем Вассианом Топорковым, бывшим коломенским епископом и верным сподвижником митрополита Даниила, вместе с которым он боролся против Шуйских, властвовавших в малолетство Ивана, и потерпел поражение в этой борьбе. После свержения Шуйскими митрополита Даниила Вассиан вынужден был оставить епископию и удалиться в Песношский монастырь. Иван знал, что Вассиан Топорков был любимцем его отца, волей которого тот и был возведен на Коломенскую епископию. Знал Иван, что отец его, приезжая на богомолье в Иосифо-Волоколамский монастырь, к которому особенно благоволил, часто и подолгу беседовал с Вассианом. До того, как стать коломенским епископом, Вассиан был монахом Иосифова монастыря и отличался особой верностью заветам его основателя и своего учителя – Иосифа Волоцкого.
Иван и сам чтил память этого незабвенного старца, прославившегося не столько своей непримиримостью и беспощадностью ко всякой ереси, сколько своей борьбой с противостоявшими ему нестяжателями.
Нестяжатели во главе со знаменитым Нилом Майковым, основателем обители на реке Соре, близ Кирилло-Белозерского монастыря, стояли на том, чтобы у церкви не было своей собственности, чтобы монастыри не владели землей, не имели сел, крестьян, чтобы монахи жили по пустыням и кормились подаяниями и трудом рук своих. Бедность, отшельничество, полное отрешение от мира – только такой образ жизни, по мнению нестяжателей, вел к истинному совершенству и полностью соответствовал истинной сути монашества, и только таким хотели видеть они будущее церкви.
Иосиф Волоцкий решительно восставал против этого, считая монастыри тем самым благодатным местом, где должна была вызревать сильная церковная власть, способная руководить духовной жизнью Руси. «Ежели у монастырей сел не будет, – неустанно повторял Иосиф на всех священных соборах, – то как честному и благородному человеку постричься? Ежели не будет честных старцев, то откуда взять на митрополию или архиепископа или епископа? Ежели не будет честных старцев и благородных, то вера поколеблется!»
Тех, с кем до конца своих дней боролся Иосиф Волоцкий, уже не было: умер Нил Сорский – глава нестяжателей, умер и его самый ярый последователь Вассиан Косой – опальный князь Патрикеев, насильственный постриженник, из которого ни заточения, ни клобук с рясой не смогли вытравить мирской дух, дух независимого, волелюбивого вотчинника, не смирявшегося с безраздельной великокняжеской властью и первым начавшего борьбу против этой власти.
Нил Сорский и Патрикеев потерпели поражение в делах церковных, Иосиф и иосифляне с помощью великокняжеской власти восторжествовали над ними, но огонь, раздутый Патрикеевым в другом месте, огонь борьбы с самой великокняжеской властью не угасал. Наоборот, он разгорался все сильней и опасней: последователи и единомышленники Патрикеева были живы, они поддерживали этот огонь в себе и разжигали его в других, и он расползался, расползался по душам – невидимый и грозный, могущий в любой миг полыхнуть страшным пожаром.
Князь Василий не смог притушить этого огня – не успел, и его малолетнему наследнику довелось жить в огненном кольце, постоянно ощущая на себе безжалостное прикосновение бушующего вокруг пламени, чудом не уничтожившего его, но выжегшего в нем, в его душе, все доброе и светлое, оставив лишь черное пепелище.
Чудо, спасшее Ивана, могло совершиться только потому, что он долгое время ни для кого не представлял никакой опасности. На него просто не обращали внимания, о нем забыли, но вокруг него безжалостно и жестоко уничтожалось все, что еще недавно служило опорой великокняжеской власти и могло вновь послужить ее возрождению. Не пощажен был ни один, кто сохранял верность прежнему государю и стремился служить новому. Подножие великокняжеского трона было сплошь усеяно жертвами. Велика нужна была сила духа и жажда власти, чтобы взойти на этот трон и быть на нем властелином, а не послушной игрушкой в чужих руках. Ему предстояло либо погасить огонь, зажженный некогда Патрикеевым, либо погибнуть в нем. Третьего было не дано! И, готовясь к решительной схватке, к самому главному сражению в своей жизни, он решил прикоснуться, как к святыне, к живому духу Иосифа Волоцкого, сохранявшемуся в последнем еще живом ученике его и сподвижнике – Вассиане Топоркове.
Что скажет он Топоркову, что спросит у него – Иван не знал, да и не думал об этом… Он мчался в Песношскую обитель, одержимый гневной страстью отверженного, стремящегося сыскать в чуждом, восставшем против него мире хотя бы одну-единственную душу, способную понять его и не отвергнуть, не осудить. Увидеть, убедиться, что эта душа существует, – и больше ничего не хотел он. Лежа в санях под тяжелыми шубами, по-покойничьи сложив на груди руки, он неотрывно смотрел в черный провал ночи, разверзший небо до самых звезд, и весь мир ему казался сейчас таким же черным и пустым, как эта зияющая над ним бездна.
Одиночество – одиночество его духа, сомнения и страх – страх перед чем-то большим, чем его совесть, – и это заставляло его мчаться сквозь ночь, черную, как мир, который он ненавидел и который ненавидел его. Духовное одиночество, сомнения и страх никогда не покидали его, они были в нем постоянно, он сжился с ними, свыкся, смирился, научившись отваживать душу от разума. Отверженность же и ненависть к себе он чувствовал с особой обостренностью, и эта обостренность временами накатывалась на него, как половодье, как лавина. Душа его тогда была не в силах справиться со страшным буйством чувств и удержать их в себе – и они прорывались к его разуму, и тогда все начинало казаться еще более зловещим, еще более опасным, страшным, неотразимым…
…А ночь пылала черным заревом, взойдя над землей как зло. Кони дробили копытами прочную тишину, неслись и неслись сквозь мрак, измученно и жалобно всхрапывая, будто зовя на помощь. Вокруг – отчужденная затаенность холодной степи, иззелена-серая гладь снега, приглаженная тяжелым утюгом оттепели, и угрюмый, безжалостный покой, в котором невозможно успокоиться. И беспросветность… И тревожность пустоты, разметнувшейся на десятки верст, – глухой, неотзывчивой пустоты, в которой не докричаться помощи и не дождаться проблеска света… И тоска, и отчаянье, и безысходность, наполняющие эту черную пустоту, из которой они переходят в душу, в мысли…
Острая тяжесть, как лезвие ножа, вонзившись в душу Ивана, проникала все глубже и глубже – туда, где билась его жизнь, где он хранил самое заветное и самое беззащитное, и, чувствуя, что жестокая боль вот-вот поразит все это, он крикнул в отчаянье, как будто позвал на помощь:
– Васька!.. Гони!
Васька, сидевший у него в ногах, повернулся, вгляделся в его затененное козырем лицо, успокаивающе сказал:
– Не тревожься, государь, поспеем! Кони добрые!
Васька помолчал, хлестанул коренного, гикнул, опять поворотился к Ивану, жалостливо сказал:
– Смур ты, государь… Исскорбелся, вжуть исскорбелся! Тяжко глядеть на скорбь твою. – Васька вздохнул, подождал – скажет ему Иван что-нибудь или нет… Иван молчал. Васька снова вздохнул, еще тяжелей и протяжней, услужливо предложил: – Запою я тебе, коль желаешь?
Иван не ответил. Васька, чуть помедлив, принялся вполголоса тянуть:
Бережочек зыблется,
Да песочек сыплется,
Ледочек ломится,
Добры кони тонут,
Молодцы томятся…
Конский топот и храп забивали Ваську. Васька глотнул побольше воздуха и, задрав вверх голову, почти закричал:
Ино, Боже, Боже,
Сотвори ты, Боже,
Да и небо, землю…
Сотвори нам, Боже,
Весновую службу!
Не давай ты, Боже,
Зимовые службы…
– Замолчи, не подзывай волков, – снисходительно сказал Иван.
– Верно, – с радостью согласился Васька. – Вестимо, не Ивашка Нос[163]. Ну да воротимся в Москву, споет тебе ужо Ивашка!
Васька смолк, решил не испытывать Иванова терпения. С недавнего времени не стало его у Ивана вовсе… Захваченный злобой, стал он недоступен, опасен, как слепой, в руках у которого занесенный меч. Даже во хмелю его не оставляла угрюмость и злоба, а если и бывал он весел во хмелю, то и тогда злоба его стояла рядом с ним неотступной, трезвой наперсницей. Васька стал бояться Ивана, и, если даже пускался в какие-нибудь потешные затеи или начинал услужливую, веселую болтовню, в душе его все равно лежал холодный комок страха, и он все время ждал: вот что-то не понравится ему и разозлит, взбесит, а что Иван мог сделать в бешенстве – Васька знал. Сам видел, как разнесло на куски в Невеле Шаховского, а намедни видел в Старице, как разделался он с городовыми старостами, дерзнувшими пожаловаться на его охоронников.
Старосты ждали его на старицком подворье, у нижних ступеней Красного крыльца, – бородатые, степенные мужики со списком в руках, из которого собирались вычитать ему все негораздые дела, учиненные его охоронниками. Список был велик, и лица старост решительны. Им и в голову не приходило, что намерились они искать управы на него самого же…
Они ждали несколько часов – терпеливые, настойчивые, верящие, что правда сойдет к ним по ступеням Красного крыльца в образе царя и пристанет только поклониться, как она тут же восторжествует.