– Радуюсь вам, братия, – печально и как-то отрешенно улыбнулся Иван. – Радуюсь и завидую… Убогости вашей завидую! Сказано убо: довольствующийся малым пребывает в покое. Но… у каждого своя судьба. – Улыбка сошла с его лица, осталась одна отрешенность. – У каждого свой крест.
– То святая правда, государь, – вдруг вымолвил один из нищих. Выпитое вино уже разлилось багровыми потеками по его лицу, и первый напор хмеля, видать, поубавил в нем робости. – Доля что божья воля! Никуды от нее не подеться – ни тебе, царю, ни последнему псарю. Что судьбой сужено, то Богом дадено. Всякая судьба есть божье вознаграждение, ибо солнце сияет на благие и злые.
– Мудро речешь, старец…
– Тако в народе речется, государь. Мы своими дорогами ходим, ради Христа милостыним… Кто хлеба краюху подаст, а кто доброе слово, бо не хлебом единым жив человек, но добрым словом такожде.
Иван быстро, в злорадном нетерпении потянул со стола свою чашу, прихлебнул из нее – раз, другой, третий, и так же быстро, хищно слизал с губ алую влагу.
– А что еще речется в народе?
– Всякое, государь… И мудрое и глупое, и доброе и лихое.
– А про меня что рекут?
Иван снова облизал губы, будто мучимый жаждой. Жестокие глаза его завораживающе улащивали мужика.
– Про тебя… токмо доброе рекут, государь.
– А лыгаешь, старец! – Иван бухнул чашей об стол, расплескал вино. – Лыгаешь, поганый! И клятвы с тебя не возьму… Сам ведаю, что рекут про меня в народе! – Иван почти сполз с трона, навалился грудью на стол – натужившийся, нетерпеливый, злой и радостный… Но вдруг, словно напугавшись пустоты за спиной, резко откинулся к спинке трона, вжался в нее, упершись руками в подлокотники. – Рекут, что я царство попам да льстецам отдал! По их мысли ходить стал! Из их рук царствую! Рекут, что бояре власть возымели, каковой и от прадедов наших не упомнить, и несут царство наше рознь! Рекут, что при отцах наших и дедах крепок был стол московский и грозен!.. А ныне царство оскудело! – Иван сорвал руки с подлокотников, крепко заплел их на груди. – Верно, старец? Так рекут в народе?..
– Так, государь, – тихо и неожиданно твердо промолвил нищий. Седая голова его вжалась от ужаса в плечи, но не склонилась в повинном поклоне.
…Вот так же, лет десять – двенадцать назад, говорил Иван с Лобного места с выборными людьми, съехавшимися по его указу в Москву со всех городов Руси. Говорил о бедах и разорениях, ставшихся в его малолетство, говорил о бессудстве, неправедности и лихоимстве, которые терпел народ от бояр во время его малолетства, скорбел и отчаивался, что не может поправить случившегося, и сулился не допускать отныне новых неправд и разорений, сулился отныне самому стать судьей и обороной для бедных и немощных…
– …Помнит народ твое слово, государь, что рек ты под крестами на Лобном месте, – напрягая до твердости срывающийся голос, сказал нищий. – Рек ты, государь: «О неправедные лихоимцы и хищники и судьи неправедные! Какой теперь дадите нам ответ, что многие слезы воздвигли на себя? Я же чист от крови сей, а вы ожидайте воздаяния!»
Он и оправдывался перед Иваном, оправдывался за всю Русь, в недобрых мыслях которой сознался ему, и упрекал его – тоже от имени всей Руси, которая не дождалась от него суленого.
– …Рек ты, государь: «Буду неправды разорять и похищенное возвращать!..»
– Молчи, старец, молчи!.. Я не открещиваю душу свою… Я пред вами, как пред всей Русью, исповемся… А вы ступайте на ее стогны и распутия[201] и поведайте всем мою исповедь – пусть осудят и пусть простят. Ибо как царь невиновен я в новых неправдах и похищениях, которые я и сердцем своим, и волей своей, и властью тщился разорить и попрать, но как человек я повинен, ибо слеп я как человек, и слаб, и доверчив… Видя измены от вельмож своих, взял я себе человека из нищих и самых незнатных… От гноища взял и сравнял его с вельможами, ожидая от него прямой службы. Слышал я о его добрых делах и взыскал его для помощи души моей, чтоб печаль мою утолил и на людей, врученных мне Богом, призрел. Поручил я ему принимать челобитные от скудных и обиженных и разбирать их внимательно. Сказал я ему: «Не страшись сильных, похитивших почести и губящих своим насилием скудных и немощных. Не смотри и на ложные слезы сирого, клевещущего на богатых, ложными словами хотящего быть правым… Но все рассматривай внимательно и приноси к нам истину, боясь суда Божьего!» После же… для духовного совета и спасения души взял я себе благовещенского попа, мня, что он, предстоя у престола владычного, побережет души своей. Начал он пригоже, и я ему для духовного совета повиновался… Но потом он восхитился властию и почал совокупляться в дружбу[202], подобно мирским. Совокупился он и с тем человеком… Имя его да будет проклято! С тем, что взял я из гноища и поднял на высоту великую… И учали они вдвоем советоваться тайно от нас, считая, должно быть, нас слабоумными. Общников своих ввели к нам в синклитию[203] и учали злой совет свой утверждать. Нам же ни о каких делах не докладывали, будто бы нас и не было вовсе. Держать нас також изнамерились, как держали во младенчестве, ни в чем воли не давая… И как спать, и в какие одежды облачаться – все определили для нас! Но в летах совершенных не восхотел я быть младенцем… Противно то разуму и воле Божьей противно, коей мы на царство помазаны! Ибо царство нам не в кормление дано, но на труд, как ремесленнику иль ратаю, дабы мы подвигнулись трудом своим во славу веры нашей правой и отечества нашего.
Иван выговорился и как-то сразу обмяк, огруз, словно все, о чем он говорил, он снизал с какого-то невидимого, продернутого сквозь него стержня и, не имея сил остановиться, снизав все до конца, ослабил этот стержень.
– Вот, старцы, моя исповедь, мое слово и моя клятва, – устало и даже как будто равнодушно прибавил Иван. – Ступайте и разнесите их по Руси… Пусть ведает Русь правду мою и грех мой. Пусть осудит – и пусть простит! Ибо как человек преступил я пред ней, но как царь я чист. И пусть ведает она, что отныне, собрав все силы, до последнего издыхания буду крепко и грозно держать я царство в своей руке! Да поможет мне в том Господь Бог! – Иван вскинул голову, на мгновение замер. Яркое пламя свечей, стекающее с паникадил, словно подожгло его глаза. – Ступайте, – сказал он тихо, но в голосе его уже не было усталости, не было равнодушия, куда делись и его расслабленность, огрузлость. Выспренний, властный, напрягшийся, словно сдерживающий в себе еще что-то – более грозное и могучее, он сурово оглядел нищих, как воевода ратников перед боем, и словно вдохнул в них свою суровость, а вместе с суровостью и то грозное и могучее, что рвалось из него.
Страшны стали лица нищих – страшны той блаженной, неукротимой истовостью, что выплеснул на них Иван из своей души.
– Не дарю я вас, дабы не облыгали, не очернили ваших душ злопыхи и недоброхоты. С чем пришли, с тем и уйдите, и пусть не скажет никто про вас: «Царскими дарами движется их речь!» Да и что дары, что злато?.. – Взгляд Ивана стал еще суровей, голос – проникновенней. Подкупал и вдохновлял этот голос! – Душу свою я вам отдал!
Царские стольники, подхлестнутые взглядом Захарьина-Юрьева, кинулись отбирать у нищих ковши и чаши. Нищие, словно не зная, чем занять освободившиеся руки, вдруг закрестились, галдежно понесли свое заученное, извечное: «Спаси Бог!..»
– Ступайте! – нетерпеливо сказал Иван. – Ступайте, братия! Да будет благословен ваш путь! Тебя, старец, – обратился Иван к нищему, с которым разговаривал, – прошу остаться и за наш стол прошу сесть. Гостем дорогим будешь! Тебе первому зачинать заздравную чашу!
– Како ж, государь?! Помилуй Бог!.. – Вместо благодарности нищий в отчаянье повел руками по своим лохмотьям.
– Не устыжайся своего рубища, старец… Истинное в человеке – токмо душа! Все прочее – прелукавие… и обуза, и гнет, от которых душа истощается и грязнет в грехах. А ты блажен, старец! Душа твоя покойна, сердце чисто.
– Блаженны чистые сердцем, – угодливо и великодушно гуднул Варлаам, – им дано лицезрение Бога.
– Проводи-ка, боярин, дорогого гостя к нашему столу, – обратился Иван к Захарьину. – Чаша заздравная уж полна и ждет его.
Захарьин степенно, с услужливой и чуть показной вежливостью (знал же, какими глазами следит за ним вся палата!), повел нищего к всходу на помост, помог подняться по ступеням, подвел к столу, не торопя, усадил на лавку рядом с Темрюком. Михайло разулыбался перед старцем и в порыве хмельной, суматошной любезности даже придвинулся к нему панибратски.
Федька подал старцу заздравную чашу – братину-пролейку с круглым, как шар, дном: не поставишь такую на стол – опрокинется! Идет она по кругу из рук в руки, пока не опорожнят ее до дна, а дно ее глубоко – в полведра чаша!
Старец принял чашу, как ребенка из купели, поднялся с лавки, глаза вперились в царя, будто в образ, – будь руки свободны, так и закрестился бы на него, как на образ. Начал, как молитву:
– Всем рекам река Ерат, всем горам гора Авор, всем древам древо кипарис, лев всем зверям зверь, ты, государь, – царь всем людям и царям! Долго ждала земля наша твоего пришествия, долго ждала твоего возмужания. Не было воли единой над нашей землей – и радости не было на ее просторах. Сыны ее неправедные тяжкими прокудами[204] изнуряли ее и казнили муками разночинными. Писано убо: горе тебе, земля, коли царь твой отрок и коли князья твои едят рано. Благо тебе, земля, коли царь твой мужествен и князья твои едят вовремя, для подкрепления, а не для пресыщения! Здравствуй, государь, на благо земли нашей!.. Пребывай в благочинии, в крепости и мудрости, и свершится, как предречено: «Мудрый царь вывеет нечестивых и обратит на них колесо!»
Старец отпил из чаши, бережно, любовно передал ее стольникам. Те отнесли ее на боярс