— Стало быть, скоро уж и распочнете?
— Вот доски для заставок дорежем… да еще кой-какие дела помельче, да и приступим с божьим благословением.
— И какая же… первая-то? — дрогнувшим голосом спросил дьяк.
— Митрополит приговорил первую книгу печатать — Апостола.
— А государь како?..
— Нешто государь с митрополитом врозь? Духовному владыке оставил государь сей приговор, бо дело сие не мирское… Для польз государских устроено оно, но допрежь всего — для польз духовных.
— Ну дай-то бог благополучия во всем, — с притворной благожелательностью сказал Щелкалов. — И тебе, дьякон, и делу твоему. Не смутили бы тебя злопыхи да кознодеи! Ты тут сидишь взаперти… не ведаешь, что плетется окрест тебя! Вся Москва об тебе токмо и говорит.
— Что ж в том худого? Ежели и недоброе говорят — не по злу… По неведенью своему, по заблуждению, по неразумию. Дело сие новое, неведомое народу нашему… А все новое извечно с превеликими тяготами поставляется. Вспомни, како Моисей, получив от бога законы священные, пересказал их народу израильскому и в книгу записал, и сказал народ: сделаем, как велит господь, и будем послушны, а через время отреклись — из-за суеверия своего, из страха, из невежества… Но Моисей вновь привел их в закон божий, написав его на каменных скрижалях, которые он с усердием вытесал своими неустанными руками.
— Ан допрежь он в гневе разбил подобные, врученные ему самим богом, — усмехнулся заумно Щелкалов. — Своими же руками и разбил! И тебе, дьякон, такое сулится.
— Допрежь, дело сие государево, — холодно сказал Федоров. — А мое оно толико частию — душой, вложенной в него. Посему всем, кого ты зовешь злопыхами и кознодеями, ведать надлежит — супротив кого будут их козни и зло. Тебе також, Василь Яковлевич, бо и ты в доброжелателях наших не ходишь.
— В деле, истинно, государь тебе будет заступником, — тоже холодно и неприязненно проговорил Щелкалов, обиженный прямотой Федорова, — но вот души твоей!.. Души твоей он не будет щитить! Занеже душой своей, неправой и кощунственной, ты можешь опорочить сие доброе и богоугодное дело. И люди восстрашатся его, и возропщут люди, занеже не может быть правым дело в руках неправого.
— От твоих хул и от прочих душа моя не станет такой, какой вы жаждали бы узреть ее и затравить ненавистью и злобой, как псами лютыми, — спокойно, с выдержкой проговорил Федоров. — Не я своей душой, а вы… презельным озлоблением невежественных душ ваших уже успели довлеть нагаведничать, желая благое во зло превратить и божье дело вконец сгубить! Что ты упречного в моей душе сыскал, что слова такие изрекаешь? Каковы кошунства иль ереси ведаешь ты за моей душой?
— Что — я!.. — усмехнулся издевательской улыбкой Щелкалов, не имея уже сил унять свою закусившую удила гадливость. — Про твои кощуны и ереси государь уже ведает! Слушал он на пиру сына боярского — Хворостинина, меньшого… Поди, ведаешь ты его? Дерзок княжич!
Замыслил в иноземные городы податься, в науках всякостных понатореть… дабы золото из дыма делать!
— Глупость сие…
— Глупость? — взъехидился Щелкалов. — От тебя сей глупости он понабрался. Твоими мыслями полон княжич, твоими словами говорил с государем… Про университас да про какого-то сакуна… Скорина, который твоим же, печатным, делом промышлял.
— Говорил я про университас… Не отрекаюсь! И про Скорина говорил… Истинно, промышлял он печатным делом, уж полвека как! Про то не только я, но и митрополит, и иные досужие люди в нашей земле ведают.
— Митрополит пусть ведает, а пошто иным досужим людям про то ведать?
— А пошто же таить доброе дело? Пусть все ведают о свершениях ума человеческого и рук его искусных. От сего токмо польза будет, ибо добрые деяния рождают в душах людей добрые устремления.
— Скорин твой был еретик! — бросил угрожающе Щелкалов. — Про то також ведают! И будь душа княжича наполнена добрыми устремлениями, не повелел бы государь заточить его в темницу. Разглядел государь — где добро, а где зло! И ведает он, кто тем злом напитал душу недоросля — и огубил ее! Ты, дьякон, сгубил его душу! — с ожесточением тыкнул в Федорова пальцем Щелкалов. — Ты рассеваешь по душам семена новой ереси, подобно Башкину да Артемию, и тебе не оставится!
Подошел Мстиславец; молча стал рядом с Федоровым. Федоров обнял его, тихо выговорил:
— Недоставало мне еще в хульных речениях ретиться 233… Ступай с богом, Василь Яковлевич! Не хочу я пререкаться с тобой иль, вяще того, вразумлять тебя. Ты умен, да вот во зло свой ум употребляешь. Страшна злая глупость, но во сто крат страшней злой ум. Для самого себя також!..
Дня три спустя подстерег Щелкалова в Кремле хитроглазый, проворный послушник из Чудова монастыря — передал с осторожной оглядкою, что архимандрит Левкий хочет свидеться с ним по какому-то важному делу и приглашает его нынче — перед вечерним звоном — зайти в монастырь.
Удивился Щелкалов, призадумался: чего хочет от него Левкий, сей хитрющий, коварнейший из коварных лис? Сроду не имел он никаких дел с попами, да еще с этакими, как Левкий! От сего черноризца подальше держаться — вот самое лучшее дело! Но, с другой стороны, и соблазн был велик. Нынче Левкий к царю ближе всех, и чуял Щелкалов — надолго, потому что Левкий не только был во всем противоположен Сильвестру, был он — и это самое главное! — на редкость схожим с царем — и душой и мыслями… Царь любил в нем себя, а это было надежней всего. Именно это и соблазняло Щелкалова. Заиметь надежную тропку к царю! Не об этом ли все его помыслы! Знал, что самому ему протоптать ее во сто крат тяжелей. Да и протопчешь ли еще?.. А вот через Левкия, сойдись он с ним — и потесней! — он мог бы пробиться к царю.
От думной палаты до Чудова монастыря — рукой подать, но Щелкалов не пошел напрямик, помня настороженные оглядки послушника.
Попетляв немного по Кремлю, в предвечерний час уже немноголюдому, Щелкалов, никем не замеченный, подошел к монастырским воротам. Калитка отворилась без стука — его уже ждали… Тот же самый послушник отвел его к архимандриту в святительскую.
Левкий встретил Щелкалова сдержанно, без подкупающего радушия и елейных слов, спокойно, просто, по-монашески, благословил его, расспросил о семье: о жене, о детях… О детях расспросил поподробней: отданы ли в обучение грамоте и куда отданы — монастырским ли учителям или приходским? Посетовал, что многие учителя в приходах нерадивы и невежественны, отчего и к монастырским учителям люди начинают относиться с недоверием, учат детей грамоте дома, как сами умеют, не по книгам, оттого многие недоросли неучами остаются: ни книг святых прочитать не умеют, отчего к вере не радеют, ни даже руки приложить… Потом вдруг вспомнил недавний пир в Грановитой палате, лукаво пощурился на дьяка, давая понять, что знает о его злоключении, но говорил только о царе, восхищался его щедростью, вспомнил, что после казанского похода царь раздал из своей казны, помимо платья, сосудов, доспехов, коней, помимо вотчин и поместий, почти пятьдесят тысяч деньгами…
— А нынче, должно быть, и того более! — сказал он с прежним восторгом, за которым, однако, проглядывала и зависть, и даже осуждение — за то, что царская щедрость была направлена не туда, куда, вероятно, хотелось бы Левкию.
— Да вот сочтут казначеи, — сказал Щелкалов, просто так сказал, лишь бы не молчать.
— Сочтут, сочтут, — повздыхал Левкий. — И все бы гораздо, да вот… беда, — промолвил он скорбно. — Сыскали днесь в Тайницкой стрельнице, в подвале… тело боярина Репнина. Ненароком сыскали… Второго дня присылала женишка его ко дворецкому спросить о боярине… Домой он с пира не воротился. Дворецкий ответствовал: надерзил, деи, боярин государю да и ушел своей волей с пира. Тако оно и было… Крепко надерзил боярин государю, но государь, слава богу, и слова гневного не изрек ему, все стерпел!.. Будто ведал его судьбу.
Щелкалов слушал Левкия с широко открытыми глазами. Тут же сразу ему и вспомнилось, что два последних дня все бояре в думе были просто не в себе, а сегодня так и вовсе лица ни на ком не было. Думал Щелкалов, что это они все еще от пира царского никак отойти не могут, а тут, оказывается, вон в чем дело — панихидой повеяло. «Веселое похмелье!» — подумал злорадно Щелкалов и спросил Левкия:
— Что же он… свихнулся туда, в подвал-то, или как?..
— Бог его знает, — пожал равнодушно плечами Левкий. — Должно быть, свихнулся. Пьян, веди, был, вельми пьян. Нешто стрезва пустился б царю дерзить?!
— И в Тайницкой?! — удивился Щелкалов. — Пошто ему было идти к Тайницкой? Ни проходу в ней, да и путь — в иную вовсе сторону. К Тимофеевской или Фроловской путь боярина, — раздумывал вслух Щелкалов. — На Варварке подворье его…
— Нынче он уже переселился в иные кровы, — прервал рассуждения Щелкалова Левкий, видя, что дьяк потому и пустился в рассуждения, что решил, будто ради этого дела его и позвали сюда. — Перейдем-ка паче к нашему делу, сын мой. О боярине — к слову пришлось… А кликал тя аз для иной надобности. Ну-ка угадай — для какой? — словно бы заигрывая с дьяком, спросил он и, достав четки, застучал крупными аспидными костяшками.
— Я готов услужить, ежели могу, — прямо, без обиняков сказал Щелкалов, избавляя также и Левкия от всяких нудных околичностей и намеков.
— Гораздо, сын мой, оставим опрятство 234, — качнул головой Левкий. — Господь також нарицал нам беречися от пусторечия, глаголя: да будет слово ваше: да, да — нет, нет, а что сверх сего, то от лукавого.
Левкий отложил четки, глянул на Щелкалова с пристальностью, но как-то странно, так, словно не в нем высматривал что-то, а через него всматривался в себя. Умен был архимандрит и осторожен — ох как осторожен! — и, должно быть, еще и еще раз взвесил на весах своего разума все за и все против, перед тем как открыться дьяку.
— Книги печатные скоро учнут у нас. делать, — выговорил он наконец, не сводя своих щурких глаз с дьяка. — Дело сие сколь и доброе, столь и худое… «Горе вам, книжники!..» — нарицал Христос, господь и учитель наш.