Лета 7071 — страница 102 из 122

«Книжники и фарисеи», — мысленно подправил архимандрита Щелкалов, вспоминая, что слова эти Христос говорил совсем по другому поводу, но возражать святому отцу не стал. Сказал иное:

— Доброе иль худое — не ведаю, ведаю токмо, что дело сие государево.

Он уже смекнул, в чем суть дела, и поразился — было от чего поразиться: выходило, что и тем, чьим благословением зачиналось печатное дело, оно тоже было почему-то неугодно. Одной рукой благословляли — другой заводили козни!

«Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты!» Так говорил Христос, и знал же, конечно, архимандрит, о ком он так говорил и почему, но кто возразит ему, кто упрекнет его в измышлении?! Есть такое слово Христа: «Горе вам, книжники!..» — и он и иные с ним поднимут их над собой, как крест, и пойдут с этим крестом как правые и честные против тех, кого сочтут неправыми и бесчестными. И не сомневался Щелкалов, на чьей стороне будет победа! Вспомнился ему недавний разговор с дьяконом Федоровым, вспомнилась его уверенность в своем положении, подкрепленная сознанием, что он находится под защитой царя, и подумал Щелкалов с восторгом и ужасом: «Никто им не помеха: до бога высоко, до царя далеко, да и они же вкруг царя сидят!»

А Левкий говорил о том, что государь по страстности души своей легко соблазняется всем иноземным, да и наустители премудрые («О ком сие он так?» — подумал Щелкалов) не престают в своих поползновениях, с юных лет соблазняют его то одними, то другими иноземными новшествами… Говорил, что по их наущениям еще лет пятнадцать назад намерился привезти из земли немецкой печатных дел мастера, чтобы книги печатные делать, да господь бог на тот раз оградил землю русскую от латинского разврата, спас книги святые православные от кощунства, да вот нынче опять собрались учинить над святыми писаниями злое кощунство, и уж кощунов своих собственных завели…

— Святое писание… Писание! — священно произнес он. — Яко же ненаписанным оно будет?!

— У латынян уж, поди, с сотню лет книг не пишут, — сказал Щелкалов, вспомнив свой разговор с дьяконом Федоровым. — Всё печатают… И не видно вреда от того!

— Слепому не видно. Покуда латыняне книг у себя не печатали, и ереси лютеровой у них не было, а теперь сия ересь всю землю их развратила.

— Ересь и нашей земли не минула, хотя книг у себя мы не печатали.

— Не минула, — согласился Левкий, — но, явившись на нашу землю, тут убо и згинула, аки нечисть. Занеже блюдется вера наша испокон в чистоте и святости, и книги святые сотворяются кропотливой рукой человеческой, яко же изначала сотворены были, а не диавольским противоестественным способом.

— Пошто же митрополит и освященный собор не воспретят сего богопротивного дела?

Левкий вновь взялся за четки. Черные шарики оживили его руки, зато лицо стало мозглым и неподвижным, как у мертвеца. Он, видать, понял, что такими доводами не пронять дошлого дьяка, к тому же, рано или поздно, а, раз уж он призвал его к себе, нужно будет выкладывать перед ним все.

— Занеже митрополит во главе сего дела, — сказал Левкий прямо и продолжил раздраженно: — Како пришел он из Новыграда и посел на владычном месте, тако и затеялся, уповая собою, ноугородские блажни свои осуществлять. И перво-наперво — дело печатное заводить, яко же есть у латынян подлых. Чает он землю русскую просветить, подобно святому князю Володимеру, мня, будто несказанную добродетель источает из души своей.

Вошел послушник, поклонился, тихо сказал, что пришли учителя.

— Кличь, — кивнул Левкий.

Послушник отворил дверь, впустил трех монахов. Одинаковые, как тени, они молча покрестились у двери, молча, неслышно, как тени, прошли через святительскую и стали к стене.

— В тщеславии своем владыка вознесся на высоту столь непомерную, что не хочет и не может уже узреть того, что видно нам, слугам его, от пущих помыслов не возносящимся под облакы. Об ином они тебе скажут, — кивнул Левкий на монахов. — Учителя суть они… От трех монастырей московских — от Егорьевского, от Варсонофьевского да от Воздвиженского, что на Арбате, а от иных не званы, ибо за городом они, а дороги нынче тяжки, сам ведаешь.

— Однако… я в недоумении, святые отцы, — сказал Щелкалов, косясь на стоявших у стены монахов. Их появление и вправду сбило его с толку, да и вид их смущал его: они как будто приготовились не говорить с ним, а расправиться. — К чему сии разговоры, да и пошто со мной? Я дьяк, служилый, мирской человек, а вы посвящаете меня в свои дела… в духовные.

— Оттого и посвящаем, — сказал грубовато Левкий, — что худы наши дела. Вот скажут тебе учителя, что будет, коли книги, яко деньги, учнут делать. Тогда любой стряпчий учить примется, ибо книг станет много… Доступны станут книги.

— В миру учителя явятся, — сказал один из монахов. — Несметный вред учинится от таковых учителей, ежели и усердны аже будут они, ибо лише к разуму прострут они учение свое, а душу оставят в небрежении.

— Толико духовные учителя суть истинные учителя, — резким, как треск, голосом проговорил другой. — Ибо они пекутся и о разуме, и о душе.

«Страшитесь, что серебро поплывет мимо вас, — подумал Щелкалов. — Вон как доводите: любой стряпчий учить примется! Истинно, примется, токмо книги ему в руки, ибо в грамотических хитростях ныне многие стряпчие заткнут вас за гашник, святые отцы! Минуло время, коли и буквам и цифири опричь вас не умели».

— И вот оно, растление! — как пророк, воскликнул Левкий. — Поползет оно, яко змий ядовитый, чрез души те, духовной благостью не напитанные, и будет так, яко же рек государь отроку дерзкому, пред ним на пиру представшему.

Щелкалов не больно много запомнил из того, что говорил царь на пиру молодому княжичу Хворостинину, — и не до того ему было после полной заздравной чаши! — к тому же каждое упоминание Левкия о царе заставляло Щелкалова вновь и вновь наступать себе на душу, подавляя в ней уже не неприязнь, а отвращение к архимандриту и ко всему тому, во что тот собирался его втянуть. Это было мучительно, и тоскливо, и гадостно, словно он впихивал в себя свою собственную блевотину.

— Не будем поминать государя, святые отцы, — сказал Щелкалов. Упоминание о царе вызывало в нем, помимо прочего, еще и страх, глубинный, студенящий страх. Осиливать этот страх было еще тяжелей, чем осиливать свою совесть. — Государь истинен во всех своих намерениях и поступках, и не нам с нашим низким разумом обмысливать и приговаривать его дела. Паче нам обмыслить и приговорить свое дело, ежели святые отцы намерены обсказаться о нем. Может статься, что я не сгожусь для него, и тогда…

— Такого статься не может, — спокойно прервал его Левкий. — Нам ведома, сын мой, твоя давняя вражда к дьякону от Николы Гостунского Ивану Федорову… Не к делу его, несть, сын мой… Будем справедливы! Но сие греха твоего не умаляет, сын мой, как нарек господь, и за малый грех не останешься ненаказанным. Ведомо нам, сын мой, что ты також, на государевой службе сидя, более всех и рьяней всех чинил дьякону всяческие препоны и неисправления, держа дьякона опроче дела его 235.

— Ухо слышащее и глаз видящий — и то и другое создал господь?! — буркнул язвительно Щелкалов.

— Истинно, сын мой, — с сочувственной безысходностью сказал Левкий. — Несть ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано.

— Стало быть, хотите меня застращать, дабы я стал пособником в вашем деле?! — сдерживая рвущееся из него отвращение и к самому себе и более всего к Левкию, сказал прямо Щелкалов, но и от этой его прямоты легче ему не стало — все равно ведь знал, что снова пойдет на сделку с совестью и сговорится с Левкием.

— Не в нашем, сын мой, — мягко, наставительно поправил его Левкий, — а в сем!.. в сем деле. Ибо оно не толико наше… За нами, быть может, пол-Руси стоит! Тебя же, сын мой, мы не знаем за труса, иначе не было бы наших речей к тебе.

— И что бы вы делали? — вновь съязвил Щелкалов.

— Бог ли не защитит избранных своих, вопиющих к нему день и ночь, — невозмутимо отговорился Левкий.

— Пошто же меня избрали вместо бога?

— Написано: не искушай господа бога твоего. Земные дела принадлежат земным…

— И чаете, что я соглашусь?..

— Ежели дело будет расстроено людьми неумными и неискусными — многие вины по старой памяти падут на тебя, сын мой. Так паче тебе самому взяться за сие… А мы тебе поможем…

Монахи подошли к Щелкалову и выложили перед ним на лавку пять серебряных гривенок.

— Нет!.. — подхватился Щелкалов с лавки. — Нет, святые отцы, Василий Щелкалов не продает своей души. От подлости, от скверны могу низринуть я душу свою в геенну, токмо не денег ради. Уберите свое серебро, святые отцы, ежели хотите сговориться со мной.

Монахи в растерянности побрали назад гривенки. С их лиц впервые сошла та суровая, неодушевленная и угнетающая сосредоточенность, которая делала их схожими с истуканами, отчего Щелкалову все время казалось, что он присутствует при каком-то невероятном святотатстве, где живое и мертвое, святое и греховное, презрев свою извечную непримиримость, соединялось в чудовищный союз. Это наваждающее чувство сдерживало его, вызывая в нем невольное упрямство. В душе он все давно решил и давно бы уже договорился с Левкием, не будь перед глазами этих истуканьих рож, от которых веяло чем-то потусторонним, рождая в нем суеверный страх.

— Твоей души мы не покупаем, сын мой. Сребро сие для тех, кто пойдет у тебя в пособниках, — сказал вразумляюще Левкий.

— Пусть они уйдут, — потребовал Щелкалов.

Левкий согласно преклонил голову. Монахи, сложив ему в ладонь гривенки, поспешно убрались из святительской.

— Возьми сребро, сын мой, — твердо сказал Левкий и протянул к Щелкалову руку с гривенками. — Учителя от других монастырей також внесут свою лепту. Не жалей денег, сын мой, но там, где ценней слова, прячь сребро под спуд.