Лета 7071 — страница 11 из 122

Махоня был добр, покладист, но на руку тяжел. Больше двух дюжин плетей от него никто не выдерживал. Сек Махоня простолюд: ратников, десятских, случалось, и сотских, но до дворянской или боярской породы его не допускали. Тех больше брали мытарством… Мытарить же Махоня не умел. Махоня сек, да так, что даже дубленые мужичьи спины лопались под его плетью, а попадись ему на лавку боярский сын или дворянчик — не ужить бы ему и до дюжины…

Саженистый в плечах, увалистый, как боров, Махоня был невысок ростом, но с длинными, почти до колен руками, безбородый, с маленьким лицом и маленькими глазками… Татарская примесь выдавалась в нем явно. Подсмеивались над ним насмешники:

— Ты, Махонь, ни в козла, ни в барана, ни в черного врана!

— Дык… сам я себя вытворял, что ль?! — беззлобно говорил Махоня и всегда одинаково. — Бог меня вытворял!

По целым дням сидит он в предбаннике, размачивая в кадке розги и гутаря с банящимися. Всех он привечает, ко всем с лаской, будто все ему приятели или родичи, и квасу подаст, и кафтан подсобит надеть, а только никого он в лицо даже не знает. Зато все знают его, а которые не знают, впервой видят — все равно с ним как приятели.

— Махонь! — позовет кто-нибудь из парной.

— Эге! — негромко отзовется Махоня и насторожит ухо.

— Похлещи-кось, Махонь!..

— Похлещу, — спокойно скажет Махоня, не спеша встанет с лавки, выберет по руке веник, пойдет распаривать в котле. Отхлестав, вернется в предбанник — взмокший, рдяной от пара, с тяжелой одышкой, выпьет жбан квасу, снова усядется на лавку и непременно начнет поучать:

— Поперек хребта не ходь веником! Жги не будя! Погуляй перво промеж лопат да по хребту — жга и проймет, аж до самых ребер!

— От твоих плеток жга небось до самых кишок пронимает?

— Се кому как! Кой по-зряшному страдает, тому лихо! Кой по заслуге — тому как с женкой на полатях!

Так и сечет Махоня спины: днем — веником, вечером — плетьми и розгами.

Вечером, лишь отслужат молебен в полках, бегут к нему наперегонки провинившиеся. Каждый старается прибежать первым — первого Махоня не сечет. Таков у него обычай. Не сечет он и последнего… Но последним быть непросто — тут уж как бог даст.

Идут к нему и пехотные людишки, идут посошные, случается, и конный заработает розог, но совсем редко: конным в войске вольготье, не то что пехоте. Пехотные всегда терпят самые большие лишения, и дерут их почем зря из-за каждого пустяка: то по нужде сходит не там, где надо, то кусок хлеба припрячет на черный день, а десятский вытрусит, то тот же десятский застанет за игрой в кости — и за все розги! Храпишь ночью — розги, прозевал огонь под котлом — розги, отлучился не вовремя — розги. Не послушал с первого слова десятского или сотского — плети! За драку и брань меж собой — плети, а если мародерствуешь — и под палки поставят. Украл петуха или курицу — пять палок; украл поросенка иль овцу — дюжину, а за барана и все две, да еще в уплату алтына три, которые положит казна, а за них, ежели не ляжешь животом на поле брани, отрабатывать надобно после похода.

Посошных секут реже — они вне войска: строгостей у них меньше, и надзор за ними послабей. У посошного одно дело — подай или подвези. Не поспел вовремя — старшина съездит в зубы, и дело с концом. Каждый старшина бережет спины своих людишек — на посеченный горб много не взвалишь. А ежели еще Махоня погуляет — неделю к спине тряпье прикладывать нужно. Оттого и остерегаются посошные старшины слать под розги своих посошников — за великую провинность только отсылают к Махоне. Чаще попадают к нему ездовые: то коня перепоили, то овес утащили да на брагу сменяли или на колеса вовремя дегтю не положили… Заскрипит колесо — а остановиться боже упаси, — и старшина тут как тут, и крутым матом да батогом через спину… А если не в духах — без мата и без батога, смиренно, как Никола-угодник, скажет:

— Вечером-кось, явись!..

Вечером, еще более не в духах, позабыв, кто в чем виноват, начинает допытывать явившихся:

— Чем винил?

— Колесо затер: дегтю не положил…

— Врешь, братец… А ежели и не врешь — все едино, чтоб поприглядистей был. Давай-ка лоб!

Поставит старшина мелком на лбу метку — чертку: всыпет Махоня за эту чертку дюжину розог. Две чертки — две дюжины. За три — три дюжины! Ежели поставят на лоб крест — получать плети. За один крест — полдюжины, за два — полную. Иного счета нет — исстари уложено, и исстари неизменно все так и ведется. Десятские, и сотские, и тысяцкие, и головы стрелецкие, и даже воеводы — все метят провинившихся чертками и крестами.

Так и идут виновные к Махоне с мечеными лбами. А ему большого ума не надо: поглядит на лоб и отстегивает ровно по метке. Шельмовать не шельмуют. Всякий метчик, старшина то иль десятский, иль сам воевода, поставит метку и непременно скажет:

— Гляди, бог шельму метит!

И каждый вспоминает сто раз слышанную, рассказанную и пересказанную притчу о шельмеце, которого бог на всю жизнь отметил, и страшится стереть метку, и несет их к Махоне все, сколько бы ему их ни поставили.

Первого Махоня не сечет. Первый сидит при нем и подает ему розги, окатывает водой отсеченных, привязывает и отвязывает их от лавки. У Махони такой обычай… Не сдуру, не с блажи держится его Махоня. Ему всегда требуется помощник, вот и милует он первого, чтобы тот с охотой и старанием помогал ему.

8

Копейщик, у которого царь на смотре копье пробовал, поспел к Махоне первым. Бешено, как конь под первым седлом, мчался он. Три креста поставил ему воевода. Только ноги могли спасти его от полутора дюжин Махониных плетей. Не встал бы он после них: не той он был силы, чтоб выдюжить такой бой, оттого и мчался как скаженный, обгоняя по дороге таких же, как и сам, надеющихся спастись от тяжелой Махониной руки.

Вскочил он в предбанник, где Махоня уже приготовился к своей немудреной работе, и повалился как мертвый, без звука, только брязнул об пол своим изжелта-бледным лицом.

Махоня плеснул на него водой, посмыкал за бороду, попинал легонько в зад. Копейщик очнулся, показал Махоне лоб.

— Ох, мама кровная! — ужаснулся Махоня и присел перед ним на корточки. — Ну подымась, подымась, — стал он ласково приговаривать и помогать копейщику подняться на ноги.

Копейщик поднялся, шатаясь, подошел к кадке с водой, сунулся в нее головой.

— За что ж тебя так, родимай?

— За царя… — просипел копейщик.

— За которого-то быть царя?

— За нашего… батюшку Иван Васильча!

— Господи! — прошептал Махоня и перекрестился. — Что ты?..

— А ниче… Мы с ним — как с тобой!.. Погутарили про воинское дело… Копье он у меня… взял!.. Этак половчил в руке… и — в землю!

— Ты ж чаво?..

— А я ничё!..

— Ишь ты! А плетки — пошто?

— Копье-то… не встрянуло!

— Ух, матерь кровная! — снова ужаснулся Махоня.

— Дык, теперь чё? — радостно сказал копейщик. — Теперь ничё!

— Верноть, — согласился Махоня. — Бог тебя послал нонче первым, а первого я не секу.

Копейщик сел на лавку, откинулся головой к стене.

— Посидь, посидь, — сказал ему Махоня, — а я по нужде отойду. Как зайдут яшо — так и почнем.

Махоня вернулся с улицы, а в предбаннике уже сидело пятеро. Подпоясался Махоня красным кушаком, хлебнул квасу, потер ладонью меж жирных ягодиц и ласково поманил ближнего.

— Не бось, родимай! Розга — она, как мать родная, сечет и ум дает!

Мужичок от страху не мог и кафтан с себя снять.

— Подсоби, — сказал Махоня копейщику.

Копейщик споро раздел мужика, уложил на лавку, пристегнул руки-ноги ремешками. Махоня неторопливо вынул из кадки розгу, протащил ее сквозь сжатую ладонь, покачал в воздухе, словно примеряясь, и без замаха, будто вполсилы, стеганул по напряженной, потной спине. Мужик даже дернуться не успел, но заорал так, что Махоня отступил в удивлении и заглянул ему в лицо.

— Больноть? — спросил он ласково.

— Дюжа… — простонал сквозь зубы мужик.

— Далей полегчей будя, — так же ласково сказал Махоня и снова полосанул через спину розгой.

Пока он высек первых пятерых, явилось еще человек тридцать. Расселись по лавкам, угрюмо, безмолвно, как перед покойником. Изредка кто-нибудь вышепчет: «О, господи Исусе Христе…» — торопливо перекрестится и опять уткнет бороду в кафтан.

Махоня лоснится от пота, хекает в каждый удар — надрывно, как стонет, с руки срываются при каждом ударе брызги пота и падают на иссеченную спину, въедаясь солью в багровые извивы.

Подошел к Махоне один с крестом на лбу — пот с бороды ручейком…

— Хочь перемена, — обрадовался Махоня, увидев крест. — Дай-кось мне плеть, — сказал он копейщику.

Копейщик подал ему плеть, Махоня стал разминать ее, подбадривая вконец потерявшегося мужика:

— Не бось, родимай! Плетка — она мягчей розги! Плетка рвет, а рваное быстрей гоится! Что ж ты укоил, что плети схлопотал?

— Коня загнал.

— За коня от бога болей выпало бы! Легко отделаешься, родимай, за грех такой великий! В раю будешь, помянешь Махоню добрым словом.

После трех ударов мужик запросился:

— Погодь, Махоня! Мочи нет…

— Чего ж годеть? — сказал ему ласково Махоня. — Эвон у меня яшо сколь страдальцев! До полуночи не управлюсь. И со счету ты меня сбил, родимай, — сокрушился Махоня. — Чтоб ни богу в обиду, ни тебе, почну сызнова.

9

Басманов после вечернего осмотра войска, на который он ездил с Горенским и третьим воеводой князем Оболенским, решил заглянуть к Махоне, посмотреть на его работу. Горенский подумал было отказаться и поехать выспаться перед завтрашним походом, но почему-то не посмел. Он чувствовал себя перед Басмановым как-то неуверенно — то ли оттого, что впервые шел вместе с ним в больших воеводах, то ли от страха перед ним?! Исходила от Басманова какая-то сила, которой Горенский не понимал, но которую чувствовал на себе, чувствовал ее жестокость и властность, и потому не решился противиться ей.