Лета 7071 — страница 12 из 122

Махоня уже почти со всеми управился, когда приехали воеводы. Он сел отдохнуть, а чтоб не было перерыву, поставил вместо себя одного из оставшихся. Этот, поставленный Махоней к розгам, был сотским — на груди у него висела похожая на рыбий хвост медная бляха с вычеканенным на ней двуглавым орлом с коронами на головах и растопыренными крыльями. Махоня хоть и был простоват, а хитер — с умыслом выбрал себе замену: увидел на лбу у сотского два креста и решил оставить его напоследок, чтоб избавить по своему обычаю от плетей.

Ни слова не вымолвил сотский: угрюмо взял розги и принялся сечь. Был он космат, волосы росли у него даже на ушах, а со лба прорастали клином чуть ли не до самых бровей. У него и кресты были поставлены по разные стороны от этого клина. Широкое скуластое лицо напряжено, будто что-то закусил в зубах; из-под тяжелых бровей, вросших густой рыжиной в самые виски, светился большой, налитый кровью глаз и такое же большое, белое, как кресты на лбу, бельмо.

— Ох, аспид! — закричал после нескольких его ударов лежащий на лавке здоровенный, жилистый мужик. — Как ножом режет!

— Ну уж!.. — простодушно сказал Махоня.

— Ей-бо!.. — прорычал мужик. — От тебя терпел… О-о!.. От сего вся мочь вышла!

— Щекотки не любишь?! — осклабился Махоня. — Расхолен, как болярин.

— О-о!.. — еще вымученней рыкнул мужик и разразился отчаянным матом. Сотский невозмутимо полосовал его спину.

— Возьми ты, Махонь, — взмолился мужик.

— Пущай дощекочет! — весело и довольно ответил Махоня, уверенный, что мужик притворяется, и наставительно добавил: — Лозою в могилу не вгонишь, а калачом не выманишь.

Тут как раз и зашли в предбанник Басманов, Горенский и Оболенский. Махоня важно поднялся им навстречу, с достоинством поклонился. Остальные тоже поклонились. Сотский злобно глянул на воевод, отбросил сломавшуюся розгу, с неохотой опустил в поклоне голову. Мужик на лавке продолжал материться.

— Угомонься ты, — сказал ему Махоня и проворно отстегнул ремешки, державшие мужика на лавке.

Мужик тяжело поднялся, глухо сказал сотскому:

— Зверюга!

На воевод не обратил никакого внимания. Со стонами и охами стал надевать на себя одежду, ненавистно поглядывая на своего мучителя и осыпая его проклятьями.

— Чем винил? — спросил мужика Басманов.

— Не винил, воевода…

— Пошто ж сечен?

— А чтоб знал наших!

— Врешь, поди?

— А пошто мне врать? На лавке-то уж отлежал! Кабы винил, три дюжины схлопотал бы… А так — единую!

Говоря с мужиком, Басманов пристально наблюдал за сотским. Видел, как тот в сердцах отбросил розгу и злобно сверкнул своим страшным глазом. И страх и отвращение шевельнулись в душе Басманова… Никогда еще не доводилось ему видеть в человеке такой мрачности и яростной, тупой злобы. Сойдись с ним Басманов один на один где-нибудь в укромном месте, не стал бы он зацеплять его, обошел бы, но сейчас ему даже дыхание перехватило от желания затронуть его…

— Чей сотский? — спросил он сурово.

— Нарядного головы Еремея Пойлова.

— За что плети?

— Голове в зубы съездил.

— Небось не вкушал еще плеток?! — сказал угрозливо Басманов. — А ну-ка, Махоня, попотчуй его! Да от меня добавь полдюжины, дабы знал длину рукам своим.

Сотский спокойно, неторопливо скинул кафтан, рубаху, поудобней улегся на лавке… Страха не выдавалось в нем, будто не под плети ложился, а на лавку в парной, потомиться, понежиться…

Махоня старался угодить воеводам. Плеть свистела и с протяжным щелком прилипала к спине сотского… Тот молчал. Ни звуком не выдал своей ужасной муки. Последние удары Махоня делал с оттяжкой, резко забирая впивающуюся в спину плеть на себя, и рвал кожу. Сотский вытерпел и это. Когда изморенный Махоня отступил от него, а копейщик дрожащими руками отпустил ремешки, он тотчас и поднялся. Бельмо его ненавистно уставилось на Басманова. Басманов отвернулся, отступил в темный угол.

— Хорош у царя воинник, — сказал ободряюще Горенский. — Терпелив! Како ж имя твое?

— Малюта… Скуратов.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

На торгу, в мясных рядах, переполошно, взбучено… Народу скопилось уймища — галдеж, давка… «Всех распирает азарт, любопытство, ретивые лезут куда повыше, чтоб не прозевать ничего, не прослушать…

Мясники, в нагольных кожухах, подпоясанные бычьими жилами, разъяренные, с секачами в руках, отгоняют наседающую на них толпу, кричат, матерятся…

На крюках, куда в обычай подвешивают полти, висят дохлые собаки; кое-где под ними застывшие лужи крови — вешали и живых.

Мясники затворили лавки, повесили на мясные лари замки. Торг не ведут. Ругаются с толпой, огрызаются на подзадорки… Рышка Козырь, брат Махони Козыря, по прозвищу Боров, самый сильный и самый здоровенный среди мясников, захватил двухсаженное стропило и жмет им толпу. Передние вопят: Рышка жмет страшно, сила у него буйволовая, глаза от натуги вскровенели, морда вспучилась, шея как дубовый комель…

— Осади! — хрипит он.

Задние напирают, передние вопят… Рышка жмет, держит толпу. Кому полегче, тот глумливо орет:

— Псятинки — на закуску!

— Секани-ка ляжечку!.. С шерсткой!

— Рышка!.. Боров пузастый! Пуп распупится!

— Хрен те в нюх!.. — хрипит Рышка.

Остальные мясники побрали дреколье, тыкают им, махают, а один по-иному смекнул — водой из отстойной ямы. Бухнул в нее пешней, разбил лед и поливает по головам…

Толпа подала назад. Рышке стало полегче.

— Ге, лупандеры! Токо бы и пялили зеньки! — орет он.

— А чего нам — поглядим!

— Ловчено с вами сыграли!

— Не ловчей, чем с вами! — огрызается Рышка.

— Сорок ден смехоты!

— Слышь, Рышка?!. Кабыть табе ишо на пуп соли сыпнули…

Рышка злится, сопит. Которые с ним лицом к лицу, те молчат, не растравливают его — боятся. Знают: разойдется Рышка, всем мало места будет. Не раз видывали, как Рышка быка за хвост на землю валит. Но те, что подальше от его кулаков, подзуживают:

— Небось и на постелю табе кобеля сунули?

— Слышь, Рышка?! А, Рышка?!

— Ну чаво? — нехотя отвечает Рышка, ожидая подвоха.

— А никак ведьма вам кобелей навесила?!

— Эге ж, ведьма… Така, как ты!

— Да у мене и хвоста-то нет!

— Спереди у тебя хвост!

Толпа гогочет, колышется, сзади уже не напирают, но народу прибывает и прибывает.

— Ужо не спущу я ноне плотницким, — грозится Рышка. — Будут они у мене тесаны… Эй, слышьте, плотницкие?! Есть вы тута? Задира ваша вам даром не сыдет!

— Не сыдет! — подгукнули Рышке и другие мясники.

Мясницких на Москве боялись все. Занятие у них было такое, что без силы и ловкости не управиться, — вот и подбирались там мужички дебелые и ядреные. Задираться с ними — себя не жалеть! Даже кузнецы, тоже не без силы, и то не решались ввязываться в драки с мясницкими. Если выходили на кулачный бой мясницкие, все отступали. Двумя, а то и тремя улицами ходили на них, и все равно не одолевали. Однажды, на потеху царю, сошлись они с кадашевскими да бронницкими слободчанами, полдня бились, истерзали слободчан, избили их в кровь, изломали им кости, но и сами три дня крамарни не отмыкали и торга не вели. Рышкин отец помер от того боя — стар был, не выдюжил. А слободчане целую поделю таскали на погост покойников. Царь от такой потехи в гнев пришел и запретил с той поры кулачные бои.

Истосковались московиты по кулачной потехе. Покуда царь был в Москве — терпели, не хотели плетей получать. А как ушел в поход — почуяли свободу, и загулял в них задор. На третий день по отъезду царя дворовые чеканщики споили пушкарей, стоящих на раскате 13 у Никольской стрельницы, и выпалили из пушки тухлыми яйцами по Никольской улице. Окольничий Темкин, оставленный в Москве с сотней черкесов для держания порядка, тех пушкарей поставил на правеж да жалованье им усек на два алтына, а чеканщики ходили по торгу и бахвалились, что выпалят еще и по Варварке — с другого раската, что стоял около Покровского собора 14. Пушкари этого раската не подпускали теперь к себе никого — боялись, чтоб и им не угодить под плети.

По субботе завелись меж собой на торгу гончарники: перебили все свои горшки, кувшины, миски… Пять возов черепков вывезли с гончарных рядов. Весь месячный наработок перетрощили в запале. А в воскресенье, перемирившись в кабаках, потащили на кулачки бондарей за то, что они будто осенью торговали гнилыми кадками. Сошлись опять прямо на торгу, у собора, уж и кожухи поскидали, да попы развели, не дали возле храма божьего буйству грешному разразиться. Пошли они на Москву-реку, да, покуда шли, позабыли, из-за чего сыр-бор загорелся. Повернули опять в кабак.

Окольничий Темкин ездил по торгу с черкесами и подсмеивался и над бондарями, и над гончарниками: хотелось ему стравить их, чтоб потешиться в царское отсутствие кулачным боем. Не стравил — уехал в Кремль злой. Два дня не появлялся на торгу.

Нынче, только выехал из Никольских ворот, увидел толпу в мясных рядах и помчался с черкесами во весь опор.

Сидящие на крышах увидели скачущих черкесов, закричали, замахали руками… Да куда тут бежать!

Черкесы вломились в толпу, подняли коней на дыбы: засвистели нагайки, завопили люди, захрапели испуганные лошади.

Темкин орудовал саблей — хлестал плашмя по головам, по спинам… Какой-то мужичина подвернулся под лезвие — полоснулась сермяжная ферязина до самого тела, мужик выгнулся, взвыл, глянул волчьим взглядом на окольничего и пустил в него какое-то бранное проклятие. Темкин не расслышал, но погрозил мужику саблей. Мужик, скорчась, исчез за спинами.

Вскоре ни одного человека не осталось в мясных рядах. Даже сбитые и подавленные старались поскорей заползти за какой-нибудь ларь… И в соседних рядах не осталось ни души — разбежались со страху. Только на крышах еще сидели людишки, боясь спускаться, чтоб но попасть черкесам под руку.