Нынче у Морозова погибло пятеро. Немного… Порадовался бы воевода этому, да разве на похоронах радуются?!
Саженей за сто до могилы, вырытой в поле, за станом, Морозов спешился и эти сто саженей прошел пешком. У могилы понуро стояли десятка два ратников да с десяток посошных, которые рыли могилу и должны были ее засыпать. В неярком свете небольшого костра тускло поблескивали промерзлым тесом пять грубых, тяжелых гробов. Морозов остановился перед ближним, снял шлем…
— Со святыми упокой!.. — дрожащим от мороза голосом пропел полковой поп, заканчивая короткий молебен, размашисто осенил все гробы крестом и быстро спрятал руки в меховые рукавицы. — Поскорбим, чада мои, и порадуемся, — приклацывая зубами, сказал он, — ибо они изведали свой предел, чего не дано живым!
Посошники принялись заколачивать гробы. Кто-то тоскливо и зло сказал:
— Как жить ни тошно, а помирать тошней. Живот один толико бог дает, а отымат его всяк гад!
— Се верноть!.. — еще тоскливей, со вздохом поддержал его другой. — Жисть надокучила, а и со смертью не обыкнешься.
— Эка, затянули! — озлобился один из заколачивающих гробы посошников. — Како бабы!.. Не на живот рожаемся — на смерть!
— На смерть-то на смерть, да каждый норовит подоле с ней не стыкаться.
— Норовит?! — с прежней злостью сказал все тот же посошник. — А судьба — она идеже? Она, что ль, в хлеву у тя на ужах 90 привязана? Она в кажный час на загривке сидит! Кого поторопней с ней стакнет, а кого намурыжит — сам кликать ее починает!
— На войне смерть хороша — расплохом берет, — спокойно и рассудительно сказал еще кто-то. — Пошто кручиниться, что сгинул в поле? Паче в поле, неже в бабьем подоле!
— Ин доброе слово речено, — вымолвил поп. — И по-мужецки, и по-ратницки! И воеводскому слуху селико приямо! Смерть на поле брани освящена богом, чада мои! Врата рая отверзны погиблым!
Когда поднесли крышку к последнему гробу, около которого стоял Морозов, воевода, до сих пор неотрывно смотревший в темноту, заглянул в гроб и узнал Тишку, убитого утром на его глазах. «Про меня вся Расея ведает», — вспомнил он его добродушную похвальбу и тихо сказал: — Пухом тебе земля, Тихон.
После погребения погибших Морозов вернулся в стан. В его шатре вместе с Басмановым и Оболенским сидел царь.
Морозов растерялся от неожиданности: не думал, что Иван завернет к нему в шатер.
Иван терпеливо переждал его растерянность, мягко, шутливо сказал:
— Без спросу забрался к тебе, воевода… Не изгонишь? Мой-то шатер в коше 91. Покуда довезут да покуда раскинут!.. Сам ведаешь, каки у меня расторопники!
— Честь мне за что такая, государь? — взволнованно вымолвил Морозов.
— Ему говоришь — от мороза сховаться негде, — опять пошутливо сказал Иван, — а он тебе про честь. Ну-к, приди в себя, воевода! Что ты предо мной как перед красной девицей. Ратных прятал? Сколь их у тебя?
— Пятеро, государь…
— Ну не велик счет!.. Гораздо ты поуправился! Мне Оболенский про все уж поведал… Доволен я тобой, воевода! — Иван снял с пальца перстень, протянул его Морозову. — Вот тебе за усердие и за смелое дело! С яхонтом он… И не благодари — не поблажи даю! Доволен тобой! Заслужил! Другому б не дал!
— Потщились, государь!.. Чтоб не уронить исконней славы оружья русского!
— Не витийствуй, воевода! Тебе сие ни к чему! Кто славно воюет, тот и без красного слова приятен мне. За десять верст слышал твою говорю с литовцем. Такая говоря мне боле по сердцу.
Иван помолчал, поласкал Морозова глазами, довольно спросил — не столько у Морозова, сколько у себя самого:
— Не вылез, стало быть, литвин?
— Не вылез, государь, — ответил Морозов, хотя и понимал, что Ивану не нужен был его ответ. Отмолчаться на вопрос Ивана, даже будучи уверенным, что тот не ждет ответа, мало кто решался: редко на лице Ивана отражалось то, что было в его душе.
— Ну так и не вылезти ему вовсе! — засмеялся Иван. Он был возбужден, радостен — непритворно радостен и непритворно приветлив и добр. Не часто доводилось Морозову видеть его таким… Последний раз после взятия Казани да еще при освящении Покровского собора на рву видел Морозов в глазах Ивана этот чистый, наивный, ребяческий блеск. — Не вылезти!.. — снова повторил Иван, не переставая смеяться. — Поутру мы ему такое учиним, перекреститься не сможет литвин! Против главных ворот выставим весь стенной наряд, а из остального учнем палить по острогу — калеными ядрами, чтоб подпустить красного кочета литвину! Поглядим, как он закудахчет на его подворье!
— По посаду всего сручней палить с островка, что на Двине, — заметил Морозов. — Туда легкий наряд поставить да стрельцов с пищалями… Лед на Двине крепок, можно и большой наряд переволочить и бить из-за Двины. С двинского боку стена острога послабей!
— Дело говоришь, воевода, — довольно сказал Иван. — Вот подойдут полки, сберемся на совет… Послушаю вас всех! А тебя — более других. Ты тут уж пораскинул глазами, повынюхал слабины у литвина… А войско то, как мыслишь, не кинется на нас?
— Две тыщи конных, государь, — проть нашей силы! — усмехнулся Морозов.
— Две тыщи, — повторил Иван тоном Морозова. — Упомни, как ливонский маршалок Филипп Белль кинулся с пятью сотнями супротив наших двенадцати тыщ!
— Белль безумец был, государь!
— Безумец? Мне бы поболе таковых безумцев в воеводы! Я ему на то и голову отсек, чтоб не имели мои воеводы супротив себя такого храброго воинника. Магистр ливонский Фюрстенберг мне за него десять тыщ талеров выкупу сулил. Десять тыщ!.. Фридерик дацкой у них за двадцать тыщ все эзельские и пильтенские земли купил, а тут за единого человека — десять тыщ! Но я отсек ему голову, бо и тридцатью тыщами не окупил бы того урона, который мог причинить мне Белль, вернись он снова в Ливонию.
К полуночи все русские полки подошли к Полоцку. На совете у царя решено было охватить город полукольцом — от Полоты до Двины, поставив у Полоты, против Великих ворот. Большой полк с тяжелым стенным нарядом, а полки правой и левой руки выставить не справа и слева от Большого полка, как обычно делалось при осадах, а оба полка вместе — слева, ближе к Двине, оставив между ними раствор для передового полка.
Сторожевой полк по совету Морозова переведен был по льду за Двину и поставлен на южных подступах к городу — вдоль противоположного берега Двины, чтобы отразить удар пришедшего на помощь Полоцку литовского войска, если бы оно все-таки решилось напасть на русские полки.
До самого рассвета воеводы расставляли полки по местам, а с рассветом, лишь только первые всполохи света очистили небо от черноты и последние хлопья тьмы растворились в стылой белизне, литовцы увидели под своими стенами, вместо вчерашней, немногочисленной рати, огромнейшее русское войско, заполнившее все окрест на несколько верст. Войска было так много, что, казалось, не только земля, но и небо занято им.
Царь еще до рассвета облачился в доспехи, велел оседлать своего актаза 92 и вместе с дворовыми воеводами, с князем Владимиром, Алексеем Басмановым, Серебряным и Шуйским, под охраной татар поехал поближе к городу. По пути их встретил Морозов, Воевода был растерян, испуган — от вчерашнего его бодрого вида не оставалось и следа. Царю поклонился так, будто клал голову на плаху. Иван заметил это, встревоженно и недовольно спросил:
— Что приключилось, воевода?
— Как и сказать тебе, государь?.. — Морозов совсем поник под Ивановым взглядом. — Сердца нет во мне… — Он окинул взглядом Басманова, Серебряного, Шуйского — словно бы просил у них помощи, но те так же встревоженно смотрели на него. Князь Владимир в испуге даже отстал от Ивана, уступив свое место около него Морозову.
— Ну?! — тревога в Иване переходила в злость.
— Тысяцкий мой, Хлызнёв-Колычёв, пропал, государь, — на едином духу выпалил Морозов.
— Пропал? — поначалу спокойно и даже разочарованно переспросил Иван, но вдруг лицо его стало бледнеть. — Сбежал! Собака! — яростно зашипел Иван и жестоко хлестанул плеткой по холке своего актаза. Конь вздыбился с жалобным ржанием — Иван чуть было не вылетел из седла. — Догнать! Схватить! Схватить!! — завопил он; губы его почернели, щеки тряслись, как у старика. — Басманов!.. Шуйский!.. Догнать! Я его на кол!.. Своими руками!..
— Не догнать его, государь, — спокойно сказал Басманов. — Беглому одна дорога, а погонщикам — сто!
— И ты?! — Иван замахнулся на Басманова плеткой и вдруг разом сник, уронив руку с плетью себе на колени. — Пусть ему!.. — сказал он тихо и скорбно, как о покойнике. — Одной гаведью 93 стало мене на русской земле. Нам об ином пристало думать, воеводы… Перед нами Полоцк… Твердыня литвинов! Нам ее надобно сокрушить!
— Сокрушим, государь! — сказал ему осмелевший князь Владимир. — Вели починать!
Иван встал на стременах, несколько минут внимательно смотрел на город. Над полоцким детинцем медленно поднималось знамя. Издали оно казалось маленьким лоскутком, взвитым в небо случайным порывом ветра, и вот-вот должно было быть унесено им, но лоскуток поднялся почти до середины неба и замер, словно приклеился к нему, как осенний измокший лист.
— Почнем, — сказал Иван, — но допрежь, по неизменному христианскому обычаю, пошлем им сказать, чтоб сдались подобру, на милость, без пролития крови и тяжкой порухи.
— Довойна знамя поднял над детинцем, — сказал Басманов. — Не примет он нашего слова.
— В том его воля. А я обычая не хочу порушить, — твердо сказал Иван. — Наряжайте гонца. Да быть ему почестней! Пусть видит Довойна, что шлем не простых, которых вызволять не станем, коль он не выпустит их от себя.
— Кого велишь — из детей боярских, из воевод? — спросил Басманов.