Лета 7071 — страница 50 из 122

сам боится и потому не дает ей вырваться из своей души.

— Како ж без истины, государь?.. — Фома мучительно искривил лицо, но глаза его стали добрыми и доверчиво-удивленными, как у ребенка. — Без истины человек — зверь!.. Поганый, лютый, безобразный зверь. Духом истины сотворяется в человеке его человечий образ.

— Духом истины?! — куснул губу Иван. — Пошто же евангелие не помянешь, Фома? — вдруг заорал Иван. — Коли оно против тебя вещает, ты пропамятываешь поминать его! «Дух истины, его же мир не может прияти, яко не видит его и не знает его!» Вот како указывает нам евангелие. Самим богом сокрыта от нас, грешных и смертных мира сего, истина! И кто посягает познать ее, тот посягает на волю божью!

— Христос заповедал нам: познаете истину, и истина сделает вас свободными, — с непреклонностью вышептал Фома.

Недалеко — на стене, в берестяном колчане, торчал пук тонких железных прутьев, Иван шагнул к стене, выхватил один прут, не размахиваясь, издали хлестнул им Фому. Фома дернулся, засучил от боли ногами.

— Больно тебе, Фома? — Иван отбросил прут, подошел к Фоме, чтоб увидеть его глаза. Глаза Фомы, налитые болью, мужественно смотрели на Ивана.

— Больно, государь…

— Так точно больно и тем, кто, возлюбя бога и всецело уповая в мире оном на его волю, видит хулу его святости и противление его воле, за что бог насылает свою кару на всех — на невинных и винных, на покорных и непокорных.

— Пошто же праведному и святому богу слать кару на невинных? — попробовал улыбнуться Фома, но боль изломала улыбку, превратив ее в мучительную гримасу.

— Чтоб невинные покарали за свои страдания винных, — жестоко, но уже опять спокойно ответил Иван. — И невинные карают винных, а не гонят за истину. Гонимых за истину и страдальцев за веру у нас нет. Ты старца Артемия щитил, обелял его, выставлял невинным пред нами и пред православной верой, а пошто бы ему в Литву бежать от невинности своей?! Невинный и на костер пойдет со спокойной и гордой душой, чтоб доказать свою невинность!.. Пусть не нынешним судьям, но грядущим! Бегун же, израдник — навеки заклеймен будет! Артемий не толико сам в бега ушел, но еще и иных, доверчивых и неразумных, за собой манит. Ссылаются с ним разные Тимошки Тетерины да Сарыхозины, холопы наши убогие, а он им истинную веру сулит и почет княжий в земле чужой…

— Что ему за Артемия слово свое возносить, — вновь подскочил Левкий. — О себе пусть речет, яко троицу святую живоначальную, единосущную и неразделимую вкупе с Федосием Косым отверганием хулили и божью сущность господа нашего Иисуса Христа умаляли, не почитая в нем бога, а воздавая ему лише как богоугодному человеку…

Фома из последних сил улыбнулся, втиснул свою голову меж сведенных над нею рук, чтобы не валилась она от истомы на грудь, — глаза его впервые стали злыми.

— Не отпирайся, поганый! — взметнул над ним кулаки Левкий.

— Како от души своей отопрешься, но паче того — от истины? Изреку по образу апостолов: и ныне, господи, воззри на угрозы их и даждь рабам твоим со всем дерзновением глаголати слово свое…

Фома передохнул, облизал губы… Глаза его жадно, как на какое-то лакомство, смотрели на Левкия. Об Иване, казалось, Фома забыл.

— Вы толкуете, — с выдохом выговорил он, — что бог сотворил рукою своею Адама, а обновить и исправить создание свое пришел сын божий и воплотился. Но пошто ему приходить во плоть? Ежели всемогущий бог создал все своим словом, то словом же мог обновить свой образ и подобие и без вочеловечения… Никакого обветшания и падения образа и подобия божьего в человеке не было. Человек создан смертным, како и все земные твари — рыбы, гады, птицы, звери… Как до пришествия Христова, так и после пришествия человек был одинаков — таче рождался, пользовался телесным здравием, подвергался недугам, умирал и истлевал…

Иван слушал Фому, слушал его невозможные, страшные слова, и ему вдруг стало казаться, что в образе Фомы с ним заговорила вся Русь — громадная, необъятная и неведомая ему Русь… Неведомая, другая: не та, о которой он всегда думал, как о самом себе, наделяя ее своими мыслями и чувствами, не та, которую он считал только вещью, принадлежащей ему, — большой и очень дорогой, но всего лишь вещью, такой же, как его кафтан или сапоги, — неодушевленной, непричастной ни к его душе, ни к его мыслям, только служащей ему по его воле и по воле каких-то иных, высших законов, которые он считал священными и незыблемыми и потому никогда не допускал даже мысли, что что-то может быть иначе, чем есть. И даже не та неблагодарная и злобная Русь, которую он в глубине души презирал и ненавидел за ее упрямство, косность и равнодушие к нему самому и к его делам, заговорила с ним в образе Фомы — с ним заговорила живая, гордая и мудрая Русь. Мудрая своими сомнениями — которые были неведомы ему в незыблемости высших законов, и гордая своею мудростью, право на которую он предоставлял тоже только себе. Такая Русь была страшна ему — страшна не своим неверием, не своим кощунствованием над тем, что было свято для него, — она была страшна ему своей мудростью, которую он вдруг так остро, до зависти, почувствовал в ней и осознал, слушая бесстрашные признания Фомы.

Факел на стене почти совсем притух — в камере стало еще мрачней. Иван отступил к горну, в тень, словно уступал поле боя своему противнику. Хмель вышел из него, но мысли были тяжелее хмеля…

— Вы понаставили монастыри — мимо указу евангельского, — изнеможенно, но гордо и презрительно продолжал Фома, — и живете в них, как князья на вотчинах, стяжая неправдою достатки великие… А от бога откупаетесь церквами, иконами, крестами да златом и сребром на них! Но нет пользы в том… и богу не приятны богатства, обретенные порабощением сирот и насилием убогих!

— Глаголь, глаголь, мерзник! — злорадно привзвизгнул Левкий. — Выплещи всю свою сквернь! Бог уж давно отвернулся от тя и не слышит твоих хул!

— Плотское мудрствование господствует у ваших игуменов, митрополитов, епископов, — еще презрительней — после Левкиевого визга — заговорил Фома. — Они повелевают не есть мяса вопреки слову Христа: «Не входящее во уста сквернит человека, но исходящее из уст сквернит человека». Они возбраняют жениться, прямо против слов апостола, который нарекал тех сожженными совестью, которые будут возбранять жениться и удаляться от разной пищи.

— Жениться тебе, поганому, дай?! — зашипел Левкий. — Еще и блуд в благолепие возводишь! Ну ин женишься ты у меня!..

Левкий метнулся к кадке с клещами… Черные, лоснящиеся от мокроты острогубые клещи клацнули в ого руках. Фома зажмурил глаза… Левкий подскочил к нему и, впившись клещами в пах, оскопил его. Кровь черным потоком хлынула по ногам Фомы. Из его искореженного, раззявленного на пол-лица рта вырвался только слабый, бессильный хрип.

4

В ту же ночь по приказу царя татары перебили в Полоцке всех монахов бернардинцев и разорили все латинские церкви. Предводительствовал татарами сам Левкий, не снявший с себя даже рясы и креста. Так в своем священном облачении, с крестом на шее и носился он в санях от одной церкви к другой, круша и разметывая алтари, иконостасы, амвоны, сдирая с икон золото и серебро, выгребая из ризниц церковную утварь и глумясь над попами-католиками, пытавшимися защищать свои святыни.

К утру, пожелтевший еще сильней, но довольный и возбужденно-радостный, заявился он в градницу, где все еще — какой уже день! — шумел победный пир и царь великодушно и щедро раздавал подарки воеводам.

Иван был весел и встретил Левкия приветливо, но было в его веселости что-то отпугивающее — какая-то лихорадочная напряженность, как будто веселился он с закушенной злобой, и Левкий поспешил унять в себе свою радость. Отойдя от царя к краю стола, он с осторожинкой уселся на прежнее место и стал старательно изображать упокоенную кротость.

— Как поуправился, поп?

— Гораздо, государь! Рукою господа карающей воздано неправедным, и вредным, и порочным! Почудимся же человеколюбию господа нашего!

— Не кощунствуй, поп! — насупился Иван.

— Воздавая человецем на сем свете, господь уменьшает им кару на том, государь! — выкрутился Левкий. — Человеколюбие его разнообразно!

— Не мудрствуй, поп!..

Левкий кротко, но с довольнцой прищурил глаза; на горле у него, под дряблыми сморщинами, зашевелился кадык — как вползший под кожу клещ.

— Басман, вина святому отцу! Уж больно легок он в мысли!

Федька зачерпнул из ендовы губастым осеребренным ковшом, медленно обошел вокруг стола, медленно наполнил стоявшую перед Левкием чашу рдяной мальвазией. Глаза его ненавистно блеснули, будто не вино, а кровь свою влил он Левкию в чашу. Не по нутру, ох как не по нутру было Федьке прислуживать кому-нибудь другому, кроме царя. Он стряхнул на пол остатки вина из ковша и показно быстро отошел от Левкия. Тот посмотрел ему вслед, скорбно смежил глаза, но пальцы его тут же потянулись к чаше, восторженно общупали ее и чуть-чуть приподняли над столом, чтобы насладиться не только осязанием ее, но и ее тяжестью.

— Благослови, душа моя, господа, и вся внутренность моя, — святое имя его! — выговорил он медленно, с придыханием и россвистом. — Он прощает все беззакония твои, исцеляет недуги твои, насыщает благами желание твое…

За воеводским столом кто-то не то хмыкнул, не то икнул… Глаза Левкия враз юркнули в подбровье и притаились там. Он по-собачьи начутил ухо, словно прислушивался к чему-то, и тихонько, торжествующе шепнул самому себе:

— Боже! Как умножились враги мои!

— Что ты там шепчешь, поп, под нос себе? — с недовольным смешком спросил Иван. — Злую силу отваживаешь?

— Напиток сей благословляю, государь, в коем растворена твоя щедрая милость к нам — чернцам, хранящим в сердцах своих заветы господни любви и сострадания к ближним. — Левкий ублаженно приспустил веки, поднял чашу, но прежде чем пригубить ее, успел еще метнуть черный взгляд в сторону воеводского стола, и там взгляд его не остался незамеченным, хоть и был он стремителен, как мысль. — Да святится имя твое, государь!