Посланец от польского короля и от литовской Пановой рады, прискакавший в Полоцк самым первым, три дня просидел под запором, на скудной пище, без свечей, без слуг, покуда приставы не отвели его к большим воеводам, а те, узнав, что он привез королевскую грамоту к царю с просьбой о замирье до присылки больших послов, отослали его назад и еще два дня держали под запором, улучшив корм, но по-прежнему не давая свечей и слуг в услужение. Только спустя пять дней был он позван к царю. Царь принял от него грамоту и, услышав, что больших послов снарядят только к успенью 114, рассердился и велел выдворить посла ни с чем, но потом передумал, вернул посла и сказал ему, что для королевского челобитья разлитие крови христианской велит унять и от Полоцка в дальние места поход отложить.
Посол запросил у царя грамоту к его слову, но царь не стал даже слушать его, а большие воеводы ответили послу, что дело делается королем не чиновно 115, и потому царю, победителю Полоцка, зазорно слать королю грамоту.
— Пусть король полагается на царское слово, — сказали воеводы. — Оно так же твердо, как и записи через крестное целование. До успенья войне не быть! А станется большим королёвым послам наехать раньше успенья, государь расслушает их и пожалует, понеже государь всегда на мире стоит и чужих вотчин не ищет, а свои прибирает.
Весть о том, что царь войну унял и повелел воеводам собирать войско в обратный путь, пришла в полки дорогой гостьей. Обрадовались ратники… И хоть не всем сулилось вернуться к весне домой — многие должны были остаться в Полоцке, — все равно радовались: кончались тяготы походной жизни, ее постылое бесприютье, кончались ратные тревоги, мытарства… Служба в городе куда терпимей: тут и ночлег теплый, и корм сытный, и десятник поспокойней — не так лютует и измывается, как в походе, не рычит без умолку, как натравленный пес, не раздает зуботычин с обеих рук… Служба в городе проста, размеренна, расписанная воеводами на каждый день, на каждую неделю, и, если не подойдет под стены враг, не затеет приступа, можно и жир нагулять, служа в городе.
Первым уходил из Полоцка Большой полк. Вместе с ним уходил и наряд, собранный со всех полков.
Сам царь выехал проводить в обратный путь Большой полк. Вел полк Алексей Басманов. Изготовив полк к выступлению, Басманов подъехал к царю, слез с коня, низко поклонился.
— Доброго пути, воевода, — сказал сдержанно Иван. — Нелегок твой путь, зато радостен. Великое дело сотворили мы, и земля отняя встретит вас щедрой хвалой! Выступайте!
Последним, спустя неделю, двинулся в обратный путь сторожевой полк воеводы Горенского. Царь не выехал проводить Горенского, и его провожали большие воеводы Шуйский и Серебряный.
Мороз в это утро был на редкость яростен. Сидеть в седле не было никакой мочи, а Горенский все медлил, поглядывал на Великие полоцкие ворота, надеясь, что царь, быть может, все-таки окажет и ему честь…
— Довлеть тебе, князь, царской милости ожидать, — с мягким укором сказал ему Серебряный. — Будь уж нам рад — не обижай нас с воеводою!
Горенский натужно улыбнулся, снял с руки рукавицу, обтаял теплой ладонью изморозь на усах и бороде, собираясь поцеловаться на прощание с Серебряным и Шуйским, и, не удержавшись, еще раз взглянул на Великие ворота.
— Кланяйся на Москве боярину Челяднину и передай ему, что чаянья его исполнились — мы привели царя к великой победе, да нам бы оттого горестей не прибыло. Перекажи ему из уст в уста, что исконные страха не емлют и правоты своей не отдадут! Как речется в святом писании: «Что было, то и будет, и что деялось, то и будет деяться, и ничего не будет нового под солнцем!»
Горенский с тревожной смущенностью и растерянностью слушал Серебряного и молчал. Глаза его, ища спасения от властного взгляда воеводы, все время перескакивали на Шуйского, но тот безучастно пощуривался и тоже молчал.
— Тебе, князь, також не пристало бы запамятовать, на чьих корнях вызрела Русь! — уже совсем откровенно говорил Горенскому Серебряный. — Нашей кровью политы все ее всходы, и нашей же кровью окроплена ее слава. И посему не милостей мы должны ждать, а чести… Чести, князь!
— Я всегда молю бога дать мне силы и стойкость быть достойным священных заветов старины, — наконец вымолвил Горенский и поперхнулся, как будто от этих слов ему сдавило горло. — Но и царь… свят для меня! И милостей его ищу я по заслугам своим, а не худыми поползновениями. Вы також, воеводы, не чурались царских милостей, и шестоперы ваши воеводские — не от бога, а от царя.
— Истинно, воевода, — сказал, как всхрапнул, Шуйский и криво улыбнулся. — Во дни благополучия пользуйся благом, во дни несчастий — размышляй! Так, что ли, наставляет нас святой проповедник?
Горенский не нашелся, как ответить Шуйскому, а Шуйский, пощурившись на него, покровительственно ободрил его:
— Размышляй, князь, размышляй… Да поможет тебе сие уразуметь услышанное, а заодно и остальное все!
Прощай, князь, — сказал ободряюще и Серебряный. — Скоро ль свидимся — бог весть, но желал бы я свидеться с тобой с радостью!
Ушла из города большая часть войска и посохи, и поугомонилась на спаленном полоцком посаде толчея бесприютных ратников, не нашедших крова в завоеванном ими городе, и коротавших дни и ночи под открытым небом. Посвободней стало и потише, только в детинце царь еще целую неделю трубил торжество, ублажая свое честолюбие и дивя прибывающих к нему с поздравлениями иноземных посланников своим величественным благодушием, щедростью и мощью своей военной силы, лучшим доказательством которой служил сам покоренный Полоцк.
Покуда ехали к нему гонцы и посланники из зарубежья, ни один топор не тюкнул на порушенных стенах полоцкого острога, ни одно бревно не было положено в пробоины на стрельницах; не расчищались рвы, заваленные турами, не отводились от стен заборолы и осадные башни, с сожженного дотла посада не была свезена ни одна головешка — царь не велел ни к чему прикасаться, чтобы иноземные посланники могли воочию убедиться и рассказать своим государям, какой великий урон причинил он не сдавшемуся на его милость Полоцку. Только Великие полоцкие ворота были расчищены от завалов, и через ров, на подъезде к ним, был наведен новый мост.
По этому мосту, через Великие ворота, иноземные гонцы и посланники въезжали в город. Их нарочно везли через посад, мимо снесенных до основания острожных стен, мимо мощных стрельниц с развороченными венцами и сбитыми обломами, мимо черных смолящихся выжжищ, и, когда пораженные гости вдоволь напичкивались видами поверженной литовской твердыни, их привозили к царю, который собственным обличьем, радушием и необыкновенной щедростью поражал их еще больше.
Когда посланнику австрийского императора царские рынды накинули на плечи соболью шубу, опушенную горностаем, а Иван собственноручно повесил ему на шею тяжелую серебряную цепь, у того подкосились ноги, и он опустился перед Иваном на колени, впервые нарушив незыблемое правило, по которому послы Габсбургской империи приветствовали московских государей без коленопреклонения.
А если выдавался погожий день — солнечный, невьюжный, пусть и морозистый, — Иван, отстояв обедню в Софийском соборе, неизменно устраивал скачки по Двине на тройках, стремясь и здесь подивить иноземцев. Выстоявшихся лошадей впрягали в легкие узкополозые сани, устеленные обледенелыми рогожами, а сами сани гладки, как столешница, и скошены к заду — на таких санях долго не продержишься, снесет, когда возница тлеющими еловыми ветками вместо батогов разъярит лошадей, прижигая им под хвостами. Но в том-то и диво, и азарт затеи — удержаться в санях на трех верстах бешеной скачки, а удержаться — мудрено, ибо рукавиц с собой в сани брать не положено. В такой скачке на хлестком ветру за полверсты обморозишь руки! Но тут уж или удача, или руки!
После скачек, одарив удачливых и ловких, Иван сам садится в сани — не в такие, на которых резвились лихачи, а в добротные, с бортами и спинкой, но полоз у них тоже узок, и в ходу они легки. Велит и иноземцам подавать сани… Усаживает их царская челядь к высоким спинкам, в ноги кладут медвежьи шкуры, закутывают в шубы с головой, чтоб не поморозились, ибо царь любит быструю езду и будет мчаться и пять и шесть верст, покуда лошади не выдохнутся. Возницей у него неизменно Васька Грязной. Сноровен царский любимец в быстрой езде: в угоду царю будет работать плетью до тяжелой испарины, шубу скинет, до рубахи разденется, а промчит царя так, что у того слезы на щеках позамерзнут.
После катания — неизменно горячий сбитень. Прямо с огня, только-только сваренный, пахучий, жгущий губы, горло, нутро — только такой сбитень любит Иван, и похлебывает его, как простой мужик, из берестяного корца, блаженно постанывая и умиляясь мучениям расхоленных иноземцев, старающихся ни в чем не уронить себя перед русским царем и настойчиво, вслед за ним, смаргивая неудержимые слезы, глотающих этот огненный напиток, который они непременно назовут варварским.
После сбитня иноземцам показывают самое дивное диво — купание в проруби. Перед широкой прорубью, вырубленной загодя посередине реки, с полдюжины ничем не приметных мужиков снимают с себя свои шубейки, кожушки, кафтаны, рубахи, порты — не торопясь, будто не на яром морозе, а под палящим солнцем, — и, оголившись, не раздумывая, не примеряясь, плюхаются в ледяную купель. Это зрелище так поражает иноземцев, что они просят Ивана показать им этих людей поближе, и когда те, одевшись и обогревшись у костра, приближаются к ним, они не могут удержаться, чтобы не потрогать их руками и не убедиться, что это действительно живые люди. А Иван, то ли стремясь еще больше поразить их, то ли. желая просто-напросто прихвастнуть, присказывает через толмачей, что у него ледяной купелью не только простые балуются, но и знатные — такие, как большой воевода Шуйский, воевода Щенятев да другие воеводы и головы полковые.