Лета 7071 — страница 67 из 122

С Марушей Федоров виделся редко, но верил, что и он надеется и ждет окончания строительства собора.

Но в четвертую зиму, когда собор был уже почти закончен, Маруша замерз во рву. И умерло все в Федорове вместе с Марушей. Отчаялся. Разуверился. При встречах с царем всегда хотел сказать ему, что он, Иван, виновник смерти Маруши, хотел укорить его — не только Марушей, но и собой… А вышло наоборот Иван сам укорил его. И Федоров принял его укор, принял потому, что Иван сказал правду. Да, он тоже почил на царских хлебах и не ищет себе никакой чести. Его терзает стыд, и он ничего не может сказать в свое оправдание… Потому ли, что разуверился, или потому, что смирился?.. Нет, он не смирился! Если один-единственный упрек смог так разбередить ему душу, значит, все в нем живо, и он знает, что ответить Ивану.

— Нет, государь!.. — Федоров прямо взглянул на Ивана, дождался, пока тот перевел на него глаза, решительно выговорил: — Мужику ты можешь повелеть. Токмо ты уж повелел ему…

Иван задержал глаза на Федорове.

— К чему клонишь, дьякон?

Федоров не чувствовал страха, но под языком у него холоднило. Он старался сглотнуть эту вяжущую судорожность, чтобы твердо ответить Ивану, и не мог: холод растекался по скулам, перехватывал горло…

— Ну одолей свой страх, дьякон, и изреки, что вздумал изречь. А я послушаю! — Иван сопнул, отступил на шаг, руки его нетерпеливо сплелись на груди.

— Мужику ты повелел мытариться и не разгибать спины от трудов непрестанных, — глухо, но по-прежнему твердо сказал Федоров.

Иван удивленно хмыкнул, пристально повсмотрелся в его лицо.

— Другого бы я повелел на кол посадить за такую речь, — спокойно выговорил он и засмеялся. — Ты же лишь потешил меня, дьякон! Сие в тебе не от зла и не от ума… Сие в тебе оттого, что ты сам мужик, хоть и преуспел ты во многом, и даровит… Иной боярин тебе — что пень топору, а однако — мужик! Тебе бы землю орать да бабу мять, ан бог тебя призвал к иному… За ум выделил тебя! За ум и я добр к тебе… Но, как бы ты ни был умен, тебе не сыскать в том истины, что для человека отрадней — мытариться и гнуть спину иль ходить в кабак и облеживаться на печи? На все есть божья воля! И все так, как хочет он! И я не иду вперекор его воле… И ты не иди. Говорю тебе не как царь…

Мягкость и искренность Ивана устыдили Федорова. От этого незлобивого, вразумляющего выговора Ивана ему стало еще тягостней, чем от недавнего его укора.

— Прости, государь! — вымолвил он с искренней новиной. — Не держал худого в мыслях. Тщился изречь, что, коли б мужику помене тягости, разум бы его на полезные дела направился. Выдумал бы он и машины диковинные… Не пристало бы тебе их за морем добывать.

— Блажен ты, дьякон! Царствие тебе — небесное. Мне же царствие — земное! Силой добуду и море, и все, что за морем! Я — Рюрикович, и мне не пристало обжидаться и уповать на авось! Коли б ждал Димитрий благости от татар, а не поднял на них меч, у Руси и того бы не было, что есть. Сильные правду пишут!

Иван сдернул с полки тяжелую книгу, отстегнул застежки… Федоров подался к нему, торопливо проговорил;

— Соблаговоли, государь!..

Иван резко обернулся, грубо перебил:

— Ежели в монастырь намерился — не пущу!

— …печатное дело возложи на меня. Довлеть перенял я от Маруши Нефедьева, да и Петр понаторел изрядно. Вдвоем отменно справимся.

— Доброе умышление… Нежели страсть на пустое и вредное изжигать, послужи паче отечеству полезным делом. Авось потомки помянут тебя добрым словом за твое старание.

3

Щелкалов выехал на Никольскую улицу — узкую, засугробленную, малолюдную… Боярских дворов на ней было не меньше, чем в Кремле, — оттого простолюд и обходил ее стороной, страшась нарваться на какую-нибудь беду.

Впереди виднелся Кремль. Через него, как через запруду, перехлестывались тяжелые облака, проносились над подолом и укатывались за Яузу, за Соколиные боры.

Завиднелись торговые ряды… Справа от них, саженях в двухстах от Воскресенского моста, на не застроенном еще пустыре, где летом бараши 130 раскидывают для сушки царские шатры, уже поднялся высокий, дочерна просмоленный сруб печатни. Наверху, меж заснеженных стропил, сновали кровельщики, набивая на поперечные плахи тонкую кровельную дранку, — печники выводили трубу… Внутри сруба приглушенно постукивали топоры, а рядом со срубом, на высоких козлах, пильщики сноровисто распускали на доски и плахи промерзшие, звенящие под пилой бревна.

Царь, уходя в поход на Полоцк, повелел к своему возвращению закончить печатню. Суровая зима мешала работе. К тому же Сава с артельщиками больше в кабаке орудовал, чем на стройке. Однако мало-помалу сруб таки выгнали. Принялись было и за остальное, да здыбался Сава с мясницкими — целый месяц приходили в себя плотницкие после того здыба. Вот-вот только и пошла у них работа в охотцу, и мороз отпустил как раз — теперь уже не ленились, наверстывали упущенное…

Щелкалов завернул к печатне. С дьяконом Федоровым он давно был в разладе, с той поры еще, когда тот вместе с Марушей Нефедьевым в приказах пороги обивал. Но после того как дьякон был приставлен к царевичу, Щелкалов попридавил в себе неприязнь к нему. Стал даже заискивать, радетелем о его деле прикидываться и доброхотом. Никогда не упускал случая совет какой-нибудь подать, чаще всего пустой, или просто повертеться перед дьяконом, поговорить с ним, однако всегда с достоинством и с этаким добродушным и будто бы нечаянным, но на самом деле намеренно выказываемым превосходством над ним.

Щелкалов поехал напрямик, мимо пильщиков. Те будто и не заметили его, работу не бросили, не поклонились… Только когда он уже преминул их, кто-то из самых отчаянных, будто в приговорку, дурашливо отпустил:

— Стук-бряк, вот те — дьяк!

Щелкалов обернулся, поискал глазами сказавшего — не нашел. Все враз усердно налегли на пилы, лица у всех напряглись — ни смешинки, ни потаенного позыру…

Удержался Щелкалов, стерпел… Для острастки только пощурился по сторонам, поиграл плетью и поехал к крыльцу.

На крыльце, в дверном прорубе, Сава прилаживал толстую дубовую притолоку. То и дело отпрыгивал от нее, приседал, проверяя глазом, не закосилась ли… Другой артельщик, подклинив притолоку топором, стоял на коленях и истомленно бубнил:

— Будя ужо… Савка! Перепрямишь…

Сава молчал, прыгал, приседал… Тут же стоял и сам дьякон — с железными клиньями в руках, видать, собирался помогать Саве крепить притолоку.

Щелкалов подъехал, сдержанно бросил:

— Бог в помощь!

— На добром слове… — буркнул Сава.

— Здравствуй, Василь Яковлевич, — отговорил не очень приветливо и дьякон.

Какой-то мальчонка чуть поодаль от крыльца прилеплял снежной бабе голову. На него Щелкалов не обратил внимания: повернул к нему задом своего жеребца, принялся осматривать сруб.

— Хоромы-ста! — прицокнул Щелкалов. — Любой боярин позавидует. И пошто добротно так? — спросил он с притворным удивлением.

— Не на год дело затевается, — спокойно ответил Федоров.

— Затеялось бы… — вздохнул Щелкалов и отвел глаза. — Злопыхи уж змей под колоды сажают.

— Что злопыхам до нашего дела?! Ни дорогу поперек, ни кус изо рта!..

— Кому и кус изо рта! Писцы по приказам ропщут: куда поденемся? Да писцы — что?!. — Щелкалов чуть притаил голос, чтоб слышал один только Федоров: — Молва идет — антихристово дело будто сие… Подбили будто царя новгородцы, да и ты с ними, — в пакость будто московитам. Спалят! — Он еще что-то хотел сказать, даже склонился с седла, чтоб приблизиться к Федорову, но тут его остановил сердитый мальчишечий голосок:

— Эй, дьяк!

Щелкалов оглянулся, обомлел.

— Пошто не отдал мне поклон? Али холоп я твой?

Щелкалов сполз с коня, сунулся коленями в снег — неуклюже, беспомощно, как только что народившийся теленок.

— Прости, царевич!.. Не признал тебя, — молитвенно прошептал он. Изжелта-белое лицо его заострилось, как у мертвеца, на скулах вздыбился серый пушок — озноб прохватил дьяка.

Царевич нахмурился — не по-детски сурово и властно, — крадучись приблизился к дьяку и вдруг засмеялся — довольно и весело. Щелкалов тоже хихикнул — с натугой, боязливо. Царевич схватил его за бороду, стал дергать и приговаривать:

— Милую!.. Милую!.. Милую!..

У дьяка от боли выступили слезы. Федоров сошел с крыльца, остановил царевича, с укоризной сказал ему:

— Постыдно и грешно, царевич! Бог велит старших уважать.

— Он холоп мне! — капризно топнул ногой царевич. — Ты — також холоп! Не хочу тебя слушать! Подать ему топор, — указал он властно на Щелкалова, все еще стоявшего на коленях в тревожном и жалком оцепенении.

Сава торопливо поднес дьяку свой топор.

— Ступай за мной! — позвал его царевич и повел к снежной бабе. Щелкалов покорно пошел за ним следом, держа перед грудью, как что-то священное, Савин топор.

Перестали визжать пилы, унялась стукотня на крыше… Артельщик, державший прилаженную Савой притолоку, бросил ее и выполз на самые ступени крыльца.

Царевич подвел Щелкалова к снежной бабе, ткнул пальцем в ее безглазую голову и злобно сказал:

— Се враг наш — боярин Горбатый!

Щелкалов попробовал улыбнуться, но царевич пронзительно крикнул:

— Руби ему голову! Руби! Руби!

Щелкалов неуклюже, от живота, мотнул топором и снес снежную голову.

Царевич радостно завизжал, запрыгал, принялся растаптывать разлетевшиеся комья.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Москва ждала возвращения царя. Долго жила она в безвестии, томилась, роптала, взбудораживаемая нелепыми и злыми слухами, веря им тем больше, чем меньше в них было правды. Проскачет через Китай-город к Кремлю крупным наметом всадник, а по Москве уж пойдет: «Беда!..» И начинают приплетаться к этой ниточке другие нити, и столько приплетется, такой клубок намотается, что даже самые спокойные и разумные не выдерживают, идут на торг, а на торгу всегда имеются охотники пошуметь, подурить, поерепениться — глядишь, и прет уже толпа к Никольской или Фроловской стрельнице… Соберется тысяча-другая — уйми-ка их!