Лета 7071 — страница 73 из 122

146. Покрова на рву… Деревянное дело — наше! В слободе государевой, в Олександровой, — нашего топора хоромы! Да нешто мы по тем делам гордыбачиться учнем? Наше дело — топорное, отец дьякон, воля — государева! Вон куды бей поклоны. Не повели он, так и не быть бы и храму на рву, да и твоей избенке також не быть бы! Все от государя, отец дьякон… Нешто не бортника за мед хвалят?!

— Истинно, Сава Ильич!.. Государь всему голова, и воля его — во всем, окромь воли господа. Мы же — руки его послушные, вверенные ему владыкой нашим вышним… И коли владыка наш вышний, господь бог наш, вкладывает в нас великую хитрость 147 в делах наших, чтоб мы угодливей служили государю земному, неужто хочет он, чтоб мы умаляли его дар? Господь одаривает нас на добро, и ему угодно видеть добро безымянным, но не умаленным. Посему-то, Сава Ильич, я и преклоняюсь пред тобой и пред твоими товарищами. Писано: от плода уст своих человек насыщается добром, а воздаяние человеку — по делам рук его.

— Добер же ты, отец дьякон, на говорю, — умилился Сава и еще раз оглядел добротно и искусно срубленную избу печатни. — Расколупал душу!.. Гляди, намерюсь да насеку: рубил Сава с товарищи!

— Так насеки, пригласил его Федоров.

— Как, братя? — подсмеялся Сава. — Хотца вам таковой блажи?

Артельщики загалдели — вперебой, каждый свое, а некоторые лишь отмахнулись. Сыскался и такой, что понял Федорова совсем иначе.

— Уж не хочет ли отец дьякон отбояриться от нас благой говорей да поклонами? — спросил он встревоженно.

— Вона! — захохотал Сава. — Вишь, отец дьякон, мы люди каки!.. У нас свои обычки: мы тебе работу, ты нам плату.

— Како ж без платы? — развел руками Федоров, огорченный сомнением артельщиков. — Будет вам исплачено сполна. А были бы у меня свои, я бы и свои пожаловал — за труд ваш гораздый и усердный, а наипаче за то, что чаянья мои к свершению приблизили. В избе сей вельми великое дело свершиться должно.

— Лепо, коли радость в душу вступает, — сказал кто-то из артельщиков, по-доброму позавидовав радости дьякона. — Мы також ныне в кабак пыдем!

— Ступайте!.. — благословенно вымолвил Федоров. — Каждому — свое… Так господь рассудил.

— Ан, бают, отец дьякон, что дело сие быдто черное, — со степенной простоватостью сказал Сава. — Не по-божески быдто делать книги иным способом, окромя рукописания?!

— Пущай говорят, Сава Ильич! Таков обычай злонравных и неискусных в разуме людей. Зависти ради многие ереси умышляют они, желая благое во зло превратить. Они движутся во тьме, влекомые убогими страстями, и воинствуют во имя своих убогих страстей, но не во имя истины. Ибо ненависть, наветующая сама себе, не разумеет, чем движется и что утверждает.

— Ох до чего же дивно ты гуторишь, отец дьякон! — взволновался Сава.

— Сказал бы еще чего, отец дьякон, — попросил кто-то из артельщиков. — Уважь, отец дьякон!

— Уважь, отец дьякон, — запросили наперебой и остальные. — Пригожая говоря, она душу тешит и сладит, как мед.

— Простому человеку доброй говори случатся и вовек не очуть, так что не откажь, отец дьякон.

— Како ж не к месту говорить? — смутился Федоров. — Ради красного словца доброго речения не сотворишь.

— Пошто не к месту? Об чем рек, об том и речи…

— Скажу я вам, умельцы, на прощанье… Бог мне вкладывает такое в уста… Дело, к коему вы ныне приложили руку, — самое великое с тех пор, как Русь просветилась святым крещением! Ибо брани наши великие, в коих мы прославили имя Христа и отечество наше, несли нам свободу и избавление от угнетателя… Труды наши мирские несли нам благоденствие… Верность богу нашему даровала нам благодать и озаряла наши души спасительным светом, наставляя нас на путь праведный… Но сие озарит наш разум, что дарован нам всевышним не толико на разумение ближнего своего, но також на дерзания, равные его, божественным, деяниям, ибо бог сотворил человека по образу своему и подобию.

— Страшное больно речешь ты, отец дьякон, — сказал смущенно Сава. — Прям-таки несусветное. Како ж так могёт статься, чтоб человек равные богу дела творил? Чего ж с белым светом-то станется?

— Верно Сава гуторит, — заволновались артельщики. — Должно быть, и вправду дело сие черное?!

— Грех на душу взяли!..

— Вон как вы меня выразумели? — огорчился Федоров. — Нет, други мои, божье человек повторить не сможет… Ни луны, ни солнца, ни земных хлябей, ни твердей небесных ему не сотворить: то дело изначальное, то корень вселенной. Но иное — вельми гораздое и славное, до чего я по скудости ума своего и домыслиться не могу, — человек непременно станет творить! Непременно, други мои, и книга наипаче поспособствует ему в том! Книга — сие сундук, куда люди из поколения в поколение складывают самое сокровенное, самое мудрое, самое гораздое и потребное. А коли сундук мал — сколько туда закладешь? Да и не всяк к тому сундуку допущен. Сколь доброго и славного, сотворенного разумом людским, гибнет втуне, не попадая в сей сундук, и сколько разумных втуне плутает на давно исхоженной стезе, не ведая о своем предтече. А будь сей сундук открыт для всех, путь к истине, к добру, к потребным деяниям был бы спрямлен и вельми облегчен.

— Ан в книгах-то, отец дьякон, чужая мудрость писана, — сказал Сава, засматривая хитровато в глаза Федорову. — Чужому уму-розуму, стало быть, научают книги. А то — вред! Человеку своим умом надлежит жить!

— Верно гуторит Сава, — завздыхали артельщики. — Како ж тады разглядеть, через книги те, — кто разумен, а кто дурён? Тады, выходит, всяк за разумника сыдет, книги те перечтя?!

— Наберется иной глупец книжного розуму-то да станет ладному, смекалистому человеку поперек ево дела встрявать да с толку ево сбивать… Мутить чужой премудростью ево разум! Так и загубит добра человека, от коего миру польза шла, — сказал важно и строго Сава, будто отчитывая Федорова. — И расплодятся на земле таковые умники с чужого розуму, как сорное былие, да позаглушат доброе роство — вот уж беда будет! Уж и ноне речется, што дураками свет стоит. Велико, стало быть, их племя! А от книг твоих, отец дьякон, им и вовсе вольготье настанет!

— Нет, Сава Ильич, — возразил Федоров. — Неправота твоя тут… — Федоров помедлил, обвел взглядом артельщиков: умудрены, лукавы и с виду только простодушны. С такими ухо держи остро! Вон как повернули дело! И хоть не правы по самой сути, а вот же найдись, доведи им это… Не просто довести!

Сава выжидающе смотрел на Федорова…

— Неправота твоя, Сава Ильич! — твердо повторил Федоров. — Истинный ум городьбой не огородишь! А дурак… Дурак, Сава Ильич, что мутовка, речется в народе, — куда ни поверни, а сук напереди! А от себя так скажу: может, и вправду на дураках свет стоит, но движется он разумными, и все пригожее, доброе, потребное на свете — от разумных. Не так ли, Сава Ильич?

— Так-то оно так, — горделиво и заумно усмехнулся Сава, а токо всякая мудрость от бога, отец дьякон. Мы вон без книг тебе хоромы поставили. Постник Барма Покрова на рву також без книг поставил! Все делается, как мера и глаз укажут, да божьим провидением. А книги вреда нанесут непременно! Промеж людей еще одна лжа разведется — книжная лжа! Так что мой совет тебе, отец дьякон, кинь сие дело да подавайся к нам в артелю. Житье наше пригожее и вольное! Ныне в кабак пыдем!

Федоров раздумчиво улыбнулся этим словам Савы, мягко, но с достоинством сказал:

— Имею я вместо рала художества рук моих, а вместо житных семян дано мне духовные семена по вселенной рассевать и всем по чину раздавать духовную сию пищу. Каждому свое, Сава Ильич!

3

С треухом, полным серебра, полученного на Казенном дворе за срубленную печатню, шагал Сава в Занеглименье — к бронникам, в их кабак, прозванный на Москве с чьей-то нелегкой руки «Гузном», — за то, должно быть, что находился он в тесном и темном подполье, крепко пропахшем всеми запахами бронного ремесла.

Сава греб промокшими сапогами по снежной жиже, постно пятил губы и изредка брезгливо цвиркал плевками в попадавшиеся на его пути лужи. Следом за ним, смиренно, как овцы за пастухом, брели его артельщики. Не хотелось им топать в Бронную слободу: и путь не близок, да и кабак уж больно плох… Куда как лучше было устроить братчину в кабаке «Под пушками» — у Фетиньи, но Сава, с той поры как осрамился перед Фетиньей, да и перед всей Москвой из-за своей неуемной, хмельной похвальбы, упорно обходил этот кабак. Даже трепка, что задали мясницкие ему и всей его братии на Кучковом поле, так не обескуражила и не настыдила Саву, как настыдила его хмельная затея с кабатчицей. Избу рубить ей начал (крест целовал — как тут отступишься?!), до половины сруб вывел — и бросил! Не от лени — от стыда бросил! Извели его насмешками да издевками: весь торг потешался над ним, толпой сходились, как на скоморошье игрище, глазеть, «како Савка свой позор отрабатывает»! И, сойдясь, так умащивали его скабрезностями, так отделывали ехидными словесными розгами, такой горячей стыдобой ошпаривали ему душу, что Сава готов был сквозь землю провалиться. Пошел он к Фетинье отпрашиваться от своего крестоцелования, денежный откуп сулил — какой запросит! — только бы не рубить ему эту проклятую, испозорившую его избу!

Не взяла Фетинья его откупа.

— Мне, Савушка, деньги твои не впрок. Я також позор на душу взяла и за тот позор хочу хоть избу от тебя иметь. От такого славного умельца, как ты, Савушка, избу хочу иметь! Гордиться буду избой, Савушка, на позоре-то своем!..

Ласкова была Фетинья, льстива, льнула к Саве, играла глазами, смеялась, дразнила его своим смехом, ласковостью своей, красотой… Сава натужно морщился, потел — просил Фетинью снять с него клятву… Христом-богом просил — не вняла Фетинья, лавку в сердцах изломал — не помогло!

— Нет, Савушка, клятвы твоей я тебе не отдам! А коли гоньба тебя так изводит, что и моготы нет, так возьми меня в женки! И срам с себя сымешь, и избу в охотцу дорубишь. Возьми, Савушка, я пойду за тебя!