или кружиться безумной гимнасткой
В тепле полей, чьи посевы встают под луною летней.
Есть у нее еще время
Пожить в неземном покое. Поглядеть на земные огни, —
далекие, не коснуться! —
И на шоссе непременное, – вот его поздняя тачка
(бесценная для владельца)
Фарами щупает чутко, до городка добираясь.
По правую руку ее —
Крыло ее правое? – водная ясная гладь поймала луну
и скошенным боком играет,
Плеща серебром. Господи, зло и добро слились воедино
в бесчисленных позах страсти,
Танца и сна. Но вот она с тучей столкнулась, – мокрая!
Где же плащик?
А впрочем, – плевать. Сквозь прорехи в туче мерцают
Огни городишек бессчетных. Она опускается к ним, —
как струи дождя,
Сквозь который стремится вперед одинокий автобус.
Свет из автобусных окон ей – путеводная стрелка:
Дальше – вперед и прямо! Как искушенный ныряльщик,
«Солдатиком» прыгает вниз. Юбка изящно взлетает, —
Прямо в лицо тканью, пропитанной страхом.
Голы исступленно ноги.
Вытянув руки, стремится нащупать опору, —
прочное что-то: схватить, удержаться,
Дрожь тела унять! А поодаль мелькают перья, —
Вытянув шеи, птицы снуют и дивятся. Взглянуть в их
глаза золотые,
И – откровеньем! – взгляд старой совы,
что курятники озирает,
Стараясь увидеть цыпленка. Эх, курочки вдруг захотелось!
Зренье ее обострилось и ястребу стало подобным.
Ярче, крупнее стали огни автомобилей,
Товарняков и мостов, что изогнуты аркой,
И диска луны, по извивам речным плывущей.
Среднего Запада тьма озарилась небесным светом.
Кролик в кустах белеет. Цыплята жалобно квохчут,
Жмутся друг к дружке. И у нее – там, в небе —
Есть еще время пожить, в смутно-упорной надежде,
Что долгим будет полет. Паденье. Стремленье,
Что самой силой своей способно достичь контроля
И изменить самой гравитации суть, обернувшись, —
Как повернулась бы вдруг луна стороною обратной, —
Новою Силой. Есть еще время жить, дышать, чем дышать
невозможно.
Целая ночь впереди, – есть время оправить юбку,
Что, будто мыши летучей плотные крылья,
ее направляет полет.
Ее оперенье – из ткани, как у воздушных дайверов
с телеэкрана, —
Улыбки, блеск глаз под очками да палочка эстафеты.
Да ведь и Он, не забудьте, прыгнул без парашюта, —
И дружелюбным Дайвером был подхвачен!
Но, как ни ищи глазами, – нет белозубой улыбки.
Она кричит. Она псалмы распевает, – и напрягает втуне
людские жалкие крылья
Предплечий окаменевших, и ветер, ласковым зверем,
На ухо ей мурлычет страшное что-то. Нет сил удержаться
В частичках огромного мира. Смотри, – и сама увидишь,
Как быстро теряет земля совершенство форм рукотворных,
Теряет – и вновь обретает: все то же, – дома и люди,
Ферм огоньки мерцают,
Сияет фонарь под крышей амбарной. Ах, если бы в воду
она упала, —
Выжила б, точно ныряльщик, что с легкостью путь пролагает
Сквозь плотную толщу стихии, – черное серебро,
Надежное, плотное, то, что лишает дыханья,
но замедляет движенье, —
Спасительную стихию! Падая в воду, возможно
Движенью придать контроль, – ноги вместе, подняты руки,
И ты, не сгибая пальцев, иголкой вонзишься в воду, —
и вынырнешь благополучно.
А там и награда, – бутылка колы. О, где ж они, эти воды,
Где эти воды жизни? Да вот же, рядом совсем, —
где луна сияет,
Плененная кругом объятий пруда берегов.
«Ну, что же, начнем сначала: лечу сквозь канзасскую
ночь я, – горят глаза исступленно,
Пиджачные крылья (от Дона Лопера) плещут, —
и чем не сова на охоте?
Лети же, сова, туда, где мерцают воды! Нельзя ведь
так просто упасть, —
Вот взять и запросто рухнуть с задушенным криком?
Должен же быть выход?»
Так проскочила последнюю облачную преграду, —
Мокрая, черт, вся завивка насмарку! —
последнюю тучку небрежно,
Как шерсти клочок, со щеки отряхнула…
и взору ее предстала
Новая тьма, и новых огней скопленья, и грязных дорог хаос.
Ночь стала теплее, – как заново мир открылся,
Непререкаемый мир родного кому-то края,
Сияющий камень меж вод, что ее ожидают.
Не важно, как и когда! Сильная женщина сможет
Тело собрать в кулак и, крыльями пол свой полет направляя,
До вод, одержимых луною, добраться, – до вод, что,
сияют глазами
Канзасской засушливой плоти. До вод, что, в плену
у земли пребывая,
Ждали ее годами! Ветром полны рукава,
Хлопают ветром полы? Конечно. Но что нам сказать
О том, кто хрупкое тело ее забросил в небо ночное, —
Выискивать след воды, точно жаждущий кролик?
Воды, что, как жизнь, лежит где-то там, в канзасских
просторах?
Она стремится к озерной сияющей наготе.
Юбка промокла насквозь. Жарко лицу и ладоням, —
Парит от лежащих под нею полей и пастбищ. Там, где-то внизу,
Фермерские девчонки, под одеялами нежась,
чувствуют смутно,
Как скрытые в них богини рвутся на волю и
Поднимаются, опираясь о столбики их кроватей.
И девушки привстают, грезя о тех знаках,
Что посылают женщинам самолеты,
Когда пролетают над ними ближе к рассвету, —
Над тихими костерками, что горят на полях канзасских.
Им бы проснуться, на крыши забраться! Звездами стать бы им,
Чтобы увидеть ее! Ну, а к ней все ближе земля и все
ближе вода, —
Но мимо она пролетает, и берег
Уж скрылся за рукавом. В воздухе покрутившись,
лицо обращает к востоку, —
Там скоро солнце встанет над кукурузным полем.
Вода! Что же делать, что делать? Лети же к воде! Упади
В водную гладь, испей, вынырни и восстань!
Но нет для нее воды, —
Сверху всю влагу жадно всосали тучи,
Снизу – растенья. Вокруг – лишь Смерть да сухая пустошь.
И снова ее полет обратился в паденье,
И снова рот разрывается в крике, – том яростном крике
немом,
С которым упала она из неплотно закрытой двери
Выхода самолетного, почти не поняв, что случилось.
Она вспоминает форму, скрытую в центре
У облачка, что колыхало краями изящно-ажурными.
Вспоминает: есть время для смерти таинственной,
необъяснимой.
Так пусть же летит шляпка на край кукурузного поля
в горячем воздухе летнем!
Пусть времени ей достанет стянуть уцелевшую туфлю
Пальцами ножки второй, необутой, и отстегнуть чулки
Твердой рукою, попутно спокойно отметив:
До чего же смертельно легко, – прямо в воздухе раздеваться!
Гибель все ближе, – а тело все так же послушно
Любому движенью, – кроме того одного, что взмыть бы
позволило выше
И жить, а не падать. А там, внизу, – девять ферм:
Восемь сгрудились по краю, а в центре – одна, большая.
Поля за фермами – в том же порядке. Назначено место
паденья,
Его уже не минуешь! Но все же срывает она
С себя и пиджак, с серебром его крылышек жалких,
И хвост свой летучей мыши – изящную юбку. Искрит
синтетика блузки,
Липнет к телу белье, – летит она в нем, сияя, как призрак
святой девы.
Срывает с себя поясок для чулок, и идиотский лифчик,
и трусики тоже, —
И чувствует, что быстрее кровь побежала по телу свободному,
и замечает внезапно,
Что поясок от чулок еще держит в руке, – играет им,
рвет его ветер.
Летит в небеса, взмывая, одежда, – и лишь одинокая туфля
С носом опасно-острым,
Глупой подобная птахе, все кружится у лица, —
не враз отмахнешься.
А теперь земля уже СКОРО. По-настоящему скоро!
О, никогда, ни от каких еще гор, вершин или пиков
американских,
Чьим воздухом дышит страна, рожденным в холодных
пространствах,
На канзасскую щедрую землю, где тучные всходы в полях,
Склоняясь под тяжестью зерен,
Сами, как фермеры, время считают до жатвы,
Дар столь великий не доставался, – вздох ее неземной
последний,
Взмах последний юной руки над прекрасным девичьим телом,
Не поврежденным паденьем, безмерно желанным
Любому мужчине, что спит и грезит во сне, – и парнишкам,
Не так и давно познавшим, как кровь приливает к паху,
И фермерам вдовым, что, на заре проснувшись, под одеялом
Сонной рукой проверяют крепость тоски одинокой,
Желаньем воздевшей плоть их. Все чувствуют:
что-то случилось,
А рядом она промелькнула, – ладони и стройные ноги,
Точеные нежные груди и тайна меж юных бедер,
Ветром вырваны шпильки, и роскошь волос летит
за нею свободно.
Летит она вольно, открыто, лишь в самый последний миг
Старается, чтобы упасть красиво – на спину, навзничь.
Ну, вот оно. Случилось. ВОТ И ВСЕ.
И всякий, кто теперь ее узреет, окутанную ласкою земли,
Что приняла невольно форму тела, —
Ведь так силен удар был от паденья, что трещины
в земле пошли на мили
От места, где лежит она, надежно впечатанная смертью
в плоть земную, —