А сейчас он идет домой. Небо усыпано крупными звездами, земля еще дышит теплом, но в воздухе уже чувствуется ночная прохлада. Борттехник расстегивает куртку комбинезона, подставляя горячую грудь легкому ветерку. Он устал — земля еще качается под ногами после долгого полета. Держа автомат в безвольно опущенной руке, он почти волочит его по земле. Курит, зажав сигарету зубами.
Где-то рядом, на углу ангара, вздыхает и позвякивает, как лошадь, невидимый часовой.
Борттехник сворачивает со стоянки, выходит через калитку на тропинку. Справа — большой железнодорожный контейнер. Там — женский туалет. Ветерок доносит запах карболки, в щель приоткрытой двери пробивается желтый свет, слышен смех. Борттехник прислушивается, улыбаясь.
Постояв немного, он идет дальше, раскачивая автомат за ремень. Поднимает голову, смотрит на мохнатые вангоговские звезды, видит, как между ними красным пунктиром прорастает вверх трассирующая очередь. Потом доносится ее далекое та-та, та-та-та.
Вдруг что-то ухает за взлетной полосой, под ногами дергается земля, в ночном небе с шелестом проносится невидимка, туго бьет в грудь западных гор, — и снова тишина.
Скрип железной двери за спиной, шорох легких ног, опять смех — и тишина…
Ночь, звезды, огонек сигареты — и огромная война ворочается, вздыхает во сне.
Война, которая всегда с тобой…
НИЧЬЯповесть
…Вождь своих слов неприхотлив. Он пишет на простом клочке бумаги, подложив, подстелив под него коленку. Огибая ее рельеф и редкие еще капли, которые сеет на бумагу небо, и забыв горящую на спичечном коробке сигарету, он спешит, пока не иссяк интерес к уложению предложений. Молодость вдруг выглянула из-за угла с испачканным мастерком, — ах, как он умел заводить углы, как тянулись они друг к другу, планируя траекторию встречи — чуть пьяную от предстоящего счастья, и ее кривизна вселяла страх и скепсис в посторонних, — и теперь самое время вспомнить…
Но, рассматривая задуманное, стоит объясниться с кредиторами. Прав был критик Г., говоря: они еще не знают, как вы вредоносны — растлите надеждой и бросите. И вот бросает. Когда-то он обещал показать им те края, где тексты страшны и прекрасны в своем животном напоре, он призывал принять их красоту даже брезгливых, которым противны идущие сплошным шевелящимся ковром лемминги: осознайте величественность их цели — океан, в котором они сгинут; или тараканы, мигрирующие из холодного дома в теплую баню прямо по снегу — рыжая дорога соединяет тепло и холод, усики топорщатся, как французские штыки, яйца торчат из яйцеводов смыслов и выпадают — все это один организм, и он абсолютно разумен в своей безумности.
Нет ничего более сладкого, чем пустить два потока навстречу, чтобы битва и пожирание, гигантский кровавый палиндром, пустеющий на глазах удивленного творца, аннигиляция тез и антитез, — и, наконец, — белая пустыня, усыпанная усиками и ножками, и солнце садится, удовлетворенно краснея. А вы хотите мне зла, хотите совершенно другого, — чтобы, склонившись над столом, я морщился и царапал пером, вдыхая отравленные логикой пары, чтобы в конце страницы при взгляде на сделанное меня вырвало прямо на бумагу — вы этого хотите?
Так говорил он. И что же теперь? Где все обещанное многообразие? Откуда это стремление к простоте слога и чувств, так отвергаемой ранее? В ответ — никаких объяснений, кроме первой строки: «Ах, как я был счастлив в этом мире, пока он не распался, как истлевшая ткань, пока все не покрылось снегом… Но уже смеркается и скоро совсем стемнеет — начнем, не медля».
Последуем же за автором в комнату, к столу, к лампе — здесь мы сможем рассмотреть его. Он похож на персонажа старинной фотографии. Представляется, что сюртук его заношен, но, как положено в таких случаях, аккуратно заштопан и эполеты блестят в электрическом свете, а нафабренные усы и Георгий на груди говорят о его былой мужественности. И что ему до прошлых иллюзий, если он захвачен и охвачен? Пальцы по-птичьи цепко держат стило, царапая им по бумаге стремительно, а местами и вовсе небрежно. Собственные небрежность и стремительность потрясают его, но как-то мимоходом, как-то сбоку, не прерывая стремнины слов…
Заглянем через эполет, чтобы узнать — где он сейчас?
Им посвящается
Действующие лица: некий майор, некий борттехник и она.
Место действия: окрестности древнего Сабзавара.
Любые совпадения главных героев с вероятными прототипами случайны.
…Предупреждая раздражение, сразу сообщаю — это очень длинная история. И еще: заголовок, проставленный сверху, несмотря на его истинность, все же — маскировка. Настоящее название лежит на самом дне этого длинного текста. Потому что понятным оно станет только после прочтения и уже не сможет внести смятение в умы целомудренных читателей.
«У вас есть что-нибудь объемное? — спросил один петербургский издатель. — Роман нужен, что мне делать с вашими рассказами?» — «Господи, да конечно, есть!» — уверенно солгал автор. Вечером он сел в поезд Петербург — Уфа и за ночь, лежа на боковой возле туалета, спускаясь временами, чтобы прикрыть ноги юной незнакомке, спящей на нижней полке купе (иначе вдохновение как-то мучительно твердеет), и выходя в тамбур перекурить — вот за эту, полную перестуков, ветра, летящих влажных огней, этих тонких коленок и сбившейся простыни со штампом — за одну из прекраснейших ночей в жизни он написал весь роман. Закорючками на пяти листочках. Будь в его распоряжении полярная ночь, он вышел бы на ночной перрон с пачкой исписанных убористым почерком листов. Но широты не те, слишком низкие широты…
Прошел год, издатель устал ждать и забыл об авторе. Автор же все тянул, не решался, все точил и грыз перья до их полного исчезновения. Он решил взбодрить свою память и написал «Бортжурнал» — для разминки. Но «Бортжурнал» вырос кустом сухих историй, а весь живой сок, который жадина приберегал на роман, остался нерастраченным… Теперь автору терять нечего. Черт с ним, с издателем, бог с ним, с романом. Он открывает заветную бутылочку и выливает ее содержимое — самую главную историю — под кустик историй о борттехнике. И если в результате распустится цветок, то это и будет настоящее заглавие — три главных слова в самом конце.
Ноябрь уж на дворе, а снега все нет. Только туман. Какое совпадение, удивляется автор, в то же самое время они и отправлялись. В Приамурье все еще не было снега, еще бегали по уже льдистым, хрустящим стоянкам борттехники в лоснящихся демисезонках, воруя друг у друга клювастые масленки и мятые ведра, — шел перевод бортов на зимние масла. «Быстро, быстро! — дыша духами и туманами, кричал мелькающий тут и там инженер, — белые мухи на носу, а вы все телитесь, вашу мать!» А над всем этим крякали и курлыкали улетающие на юг последние птицы…
На этом месте обрыв пленки — и мы, как утки, внезапно снявшись с холодающей родины, с ее подмерзающих озер, с ее хромоногих стремянок, отправляемся в жаркие страны — как положено, качнув крыльями над родным аэродромом.
А это уже аэродром в Возжаевке. Целый день ожидания в битком набитом эскадрильском домике — а в тюрьме сейчас макароны дают! — и голова трещит от сизого табачного воздуха, но! — под вечер, белой штриховкой по синим сумеркам, шурша по крыше — снег! И перед глазами высыпавших на внезапно белую улицу, сквозь колышущийся снежный тюль, в свете прожектора выплывает громадный, как китовый плавник, киль «горбатого»…
Крики, суета, — погрузка! Беготня на встречных курсах с сигаретами в зубах, с сумками и чемоданами в руках, команда «Всем оправиться, лететь долго, туалет теперь только в Кемерове!». Кто куда, расстегиваясь, — ну, что, старшой, окропим снежок напоследок? Типун тебе, — напоследок! — крайний раз, он не последний! Расписались по белому — службу сдал!
И грузятся, грузятся, вереницей ползут муравьями со скарбом по лестнице-стремянке, исчезают в двери. Аппарель коллеги не открывают — не танки грузим, да и салон выстудим, — не баре, чай, по лесенке, по лесенке… Замешательство в очереди, мимо пронесся незнакомый пока подполковник с криком: «Ах, ты, ссука, ублевал мне всю шинель! Все, на родине остается, отвоевал!» И ведут шаткого капитана прочь — как на расстрел — под руки, с опущенной головой, без шапки, снег на плечах. «А если кто в полете ужрется — останется на границе, южные рубежи сторожить!»
«Ил» ровно идет во тьме, в морозной глубине неба, как субмарина. Осиным роем гудят в голове двигатели — час, второй, третий… Посреди салона, во всю длину — горный хребет багажа. По обеим сторонам — два воинства, играют в карты, Шеш-беш, шахматы, пьют с оглядкой на кабину, где окопалось начальство, курят в рукав, бродят вдоль, пристраиваются на такелажных сетях, кемарят по очереди. Так и летим — часов десять, с перерывом на кемеровские туалеты — в Узбекистан.
Декабрь. В Союзе — глубокая зима, поземки распускают седые косы по взлетным полосам, оплетают унты идущих, а здесь, на самом краю его — поздняя солнечная осень. Сухую соленую землю солнце кроет ажурной тенью голых веток. В саду эмирского дворца важно гуляют неизменные фазаны, бассейн гарема полон тысячелетних теней, играющих царским яблоком, с бухарских медресе осыпается голубая эмаль — так трескается и осыпается древнее небо. Воздух прозрачен, на солнце тепло, в тени охватывает резкий холод — в парном небесном омуте бьют ледяные родники.
Старые зинданы с молодыми экскурсоводками, памятник Ходже Насреддину на ослике, памятник генералиссимусу в сапогах, водкопитие под пельмени у изразцовой печной стенки забегаловки, торт «Сказка», девочки-узбечки (смуглые попки в шрамах — бай бил, бил!), — но деньги уже на нуле, впереди таможенная декларация — и возвращение в свою казарму, бывшую конюшню конницы Фрунзе.
В промежутках — непрерывные полеты и учеба. Горы, пустыня, «коробочка», пустыня, горы… Класс, указка, разрез двигателя ТВЗ-117МТ — сердца эмтэшки — нет конструкции удивительней, чем авиационный двигатель, но как хочется спать…