Я полностью отторгнут от своей комнаты в Петроверигском переулке, от инструментального ансамбля, от Микиной любви. Я свободен и ощущаю свою свободу непривычно, как человек, вышедший из тюремных ворот пять минут назад.
Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж.
Вот дверь с табличкой «Начальник аэропорта». За дверью, должно быть, сидит сорокалетний седеющий человек и думает: «Я выбился в начальники. Ну и что?»
Вот и парикмахерская. Женский зал.
А вот и парикмахерша, вернее, маникюрша. Она сидит особняком за маленьким столиком и смотрит в окно, как я во время репетиции. То ли скучает в ожидании клиента, а может, продумывает свое место в сфере обслуживания.
Маникюрша похожа на царевну-лягушку в тот момент, когда она из лягушки уже превратилась в царевну. Очевидно, что она красавица царевна, но и заметно, что недавно была лягушкой. У нее чуть удлиненный рот и чуть выпученные глаза.
Глаза у нее как озера, в которых отражаются белые облака. Они очень светлые, просторные. Выражение лица такое, будто ей рассказали что-то интересное и просили больше никому не передавать.
Царевна-лягушка посидела, потом поднялась и пошла куда-то в недра парикмахерской.
Линия шеи и плеча у нее совершенная. Если бы она сутулилась, то линия была бы нарушена. Поэтому она ступала прямо и не просто шла, а несла свои линии и веселую тайну своего лица.
Царевна-лягушка вернулась с кувшином горячей воды и несколько раз посмотрела в мою сторону.
– Что вы хотите? – спросила она.
– Маникюр.
– Садитесь, – пригласила она, не удивившись.
Может быть, невозмутимость – это ее юмор. А может быть, все знакомятся с ней подобным образом: не я один такой умный.
Я вошел и сел напротив.
Она протянула мне раскрытую ладонь, и я вложил туда свою руку. Я дал ей лапу, как собака, и так же посмотрел в глаза. Она не приняла мой взгляд. Не взяла меня в собаки и не пошла в хозяйки. Холодно спросила:
– Лаком будете покрывать?
– Конечно.
– Бесцветный?
– А какой модно?
– Красный. Как при нэпе.
– Значит, красный.
Я думал, она спросит: «Зачем вам крашеные ногти?» С этого вопроса началась бы наша беседа. Она началась бы сегодня, а окончилась лет через пятьдесят. Но царевна-лягушка ни о чем меня не спрашивала. Молча плеснула воду из кувшина в пластмассовую чашечку. Насыпала туда порошок, взбила пену. Потом с деловым видом сунула мою руку в горячую воду. Достала мизинец и стала состригать то, что казалось ей лишним.
Мика сильна своей зависимостью от моей жизни. А эта сильна своей независимостью. Через десять минут поднимет на меня небесные глаза и скажет: «Вы свободны». И хоть ты тут умри.
Из репродуктора доносилась песня про Стеньку Разина, как он плыл из-за острова на стрежень. Голос у певца был могучий, супермужской – должно быть, певец ассоциировал себя с самим Степаном Разиным.
Царевна-лягушка перебирала в руках мои пальцы, склонив голову. Волосы у нее не темные и не светлые – серенькие, как перья у жаворонка. Кстати, я никогда не держал в руках жаворонка и не видел, какие у него перья.
– Некрасиво персиянку топить, – сказал я.
Царевна-лягушка отвлеклась от моего указательного пальца и подняла свои глаза под высокими бровями.
– Почему некрасиво?
– Ну, представьте себе: у нее папа – перс, князь. Она у него единственная дочка. Пришел посторонний человек, увел из родительского дома, посадил в лодку, набитую невоспитанными разбойниками. И вместо того чтобы защитить, взял и выкинул за борт. В набежавшую волну.
– Глупости, – сказала царевна-лягушка. – Здесь дело не в персиянке, а в народно-освободительном движении. Общее дело должно быть выше личных интересов.
– И вам ее не жалко?
– Так вообще вопрос не стоит.
Она отвинтила крышку от темной бутылочки и макнула туда кисточку.
Я ждал, что будет дальше.
Царевна-лягушка виртуозно провела кисточкой по всем десяти моим пальцам. Ногти получились яркие, блестящие, как леденцы.
Я сидел, протянув к ней руки с растопыренными пальцами, и в этот момент между нами проскочила искра – та самая, которая проскакивает между двумя грозовыми тучами, когда они близко подходят друг к другу. Та самая, от которой сверкает молния, гремит гром, на землю проливается дождь и из земли выбивается тонкий зеленый росток.
– А зачем вам крашеные ногти? – дрогнувшим голосом спросила царевна-лягушка.
Мне захотелось протянуть руки еще на десять сантиметров и положить их на совершенные линии шеи и плеча.
– Ведь на Западе делают маникюр, – ответил я тоже дрогнувшим голосом.
– На Западе и губы красят. Мы же с вами не на Западе.
Я сглотнул, чтобы проглотить волнение. Отвел глаза с ее лица на свои повисшие в пространстве руки. Соскользнул глазами от ногтей к запястью. Застрял взглядом на часах.
Если аэропорт работает по расписанию, то мой самолет ушел три минуты назад. А если здесь опаздывают так же, как и везде, если вдруг решили перед отлетом покрепче привернуть нужную гайку, то я успею.
Я мгновенно запер в себе все чувства, будто повернул ключ на два оборота. Оставил только собранность и ощущение цели.
В течение трех секунд я расплатился с царевной-лягушкой, при этом у меня смазался неподсохший лак.
На исходе семьдесят пятой секунды я уже бежал по летному полю, а за мной гнались и меня ловили двое людей в служебных фуражках. Я вырывался и пытался объясниться, но не словами, а жестами. Они меня урезонивали – не жестами, а словами.
Кончилось все это тем, что трап отошел и мой самолет поехал на взлетную полосу. Я мог бы догнать его и, ухватившись за хвост, долететь до Адлера по открытому воздуху. Встречный ветер обдувал бы мои ноги и оттягивал волосы со лба. Я еще мог бы догнать, но меня не пускали эти двое дисциплинированных товарищей.
Когда я вижу свой улетающий самолет или уходящего от меня человека – кажется, что это последний самолет и последний человек в моей жизни. Так было и сейчас. Я сел на свой чемодан прямо посреди поля и уронил голову на руки.
Один из служителей порядка посмотрел на мои ногти и сказал:
– Подите к начальнику аэропорта, вам обменяют билет.
– Через двадцать минут пойдет дополнительный рейс на Адлер, – сказал другой. – Пока он будет бегать, опять опоздает.
Альтруизм – это разновидность эгоизма. Делая добро ближнему, человек упивается своим благородством. Если и не упивается, то, во всяком случае, доволен.
– Пойдемте с нами, – позвал тот, что был постарше. – Мы вас посадим…
Мои новые знакомые были из породы эгоистов-альтруистов. А скорее всего они чередовали в себе черствость с благородством, принципиальность с беспринципностью. Я редко встречал только хамов или только благородных. Человек, как правило, чередует в себе состояния. Для общего психологического баланса.
– А зачем вы ногти красите? – спросил тот, что помоложе.
Я вспомнил про маникюр, а заодно и про маникюршу. За эти несколько минут я успел ее забыть. Самолеты – ушедший и предстоящий – полностью вытеснили из меня хрупкое чувство.
Влюбленности похожи на сорванные цветы и на падающие звезды. Они так же украшают жизнь и так же быстро гибнут.
Каждый смертен, но человечество бессмертно. Это бессмертие обеспечивает любовь.
Я забыл царевну-лягушку, но оттого, что я был влюблен, я как бы прикоснулся к бессмертию и стал немножечко моложе.
Самолет взвыл, потом стал набирать отчаяние внутри себя. Это отчаяние погнало самолет по взлетной полосе. Он все сильнее мчался и все сильнее неистовствовал, доводя звук до какого-то невероятного бесовского напряжения. И когда уже невозможно было вынести, самолет вдруг оторвался от земли и успокоился. Повис в воздухе.
Люди удрученно молчали. Они были заключены в капсулу самолета, от них ничего не зависело, и они ни в чем не были уверены.
Я заметил, что в поезде на отправление не обращают внимания и сразу же после отхода начинают есть крутые яйца и копченую колбасу. В самолете совсем по-другому. Человеку несвойственно отрываться от земли, он чувствует неестественность своего положения и недоверие к самолету.
Против меня сидел мальчик лет шестнадцати. Он был красивый и серьезный, и хотелось говорить ему «вы». Рядом – его папа. Мы с ним примерно ровесники, но выглядим по-разному: папа выглядит респектабельно, соответственно своему возрасту и общественному положению. Он соответствует, а я нет. Я уставший, без мальчишеской романтики и без взрослых обязательств.
Папа подвинул свое плечо к плечу сына, а мальчик чуть заметно вжал свое плечо в отцовское, как бы заряжаясь его любовью и защитой.
Самолет набрал высоту. На крыльях появились крупные капли.
Я смотрел вниз на облака и думал: «Если и выпаду, то облака спружинят и задержат мои семьдесят шесть килограммов».
Мне вдруг превыше всего захотелось коснуться правым плечом своего отца, а левым – своего сына: справа – прошлое, слева – будущее, а я на живом стыке двух времен. У меня есть корни и есть ростки. Значит, я есмь.
Я откинулся в кресле, прикрыл глаза.
Самолет мерно гудел и, казалось, не двигался, а просто висел с включенным мотором.
…Крыло начало медленно отваливаться. Оно повисло, как перебитое, потом отделилось от самолета и осталось где-то позади. А на том месте, где оно было, обозначилась дыра.
Люди закричали. Крик все нарастал и уже перестал быть похожим на человеческий крик. Я почувствовал, как меня тянет, всасывает в эту дыру. Я расставил руки и ноги, как краб, чтобы уцепиться, задержаться. Но меня туго и окончательно выбило из самолета. Я захлебнулся леденящим холодом и полетел. Мимо меня, как падающая звезда, пролетел горящий мальчик. И я заплакал. Я летел и подробно плакал по себе. Облако меня обмануло. Оно не пружинило, а пропустило меня, и я увидел землю, тяжело летящую мне навстречу.
…Я проснулся от толчка.
Самолет шел по бетонной дорожке. Стюардесса стояла в конце салона и желала чего-то хорошего.