— Здесь, конечно, здесь!
И земля рыхлая.
Рыли быстро десять минут. Потом пошло медленней. Очень устали.
Шурка трясется от волнения.
Сейчас найдут. Еще немножко. Еще удар, еще, еще.
Мягкая рыхлая земля, как будто недавно ее копали.
Скорей, скорей!
Ленька Александров и Пискля отдохнули и прыгнули в яму. У них дрожали руки.
Раз два, раз два, раз два.
Карасев сменил их. Его скуластое лицо стало красным, глаза налились кровью, на руках вздулись синие жилки.
— Есть!
На рыхлую кучу вместе с землею вылетела бутылка. Такая же, — зеленая, квасная.
— Опять записка!
Дзин!
Щурка, Чистяков, Ленька, Волдырь, Пискля и Карасев стукнулись головами.
Желтая, плесневая, истлевшая бумажка.
Почерком Верки Хвалебовой на ней написано:
«Будете без нас ходить к костру?»
XIX. Старый друг лучше новых двух
Ребята, на этот раз и мальчики и девочки вместе, — сидят у костра, и дядя Сережа рассказывает им о том, как ему случилось однажды попасться в медвежий капкан. Оставим их у костра и посмотрим, что делает в Туапсе курносый московский оголец.
В прибрежном морском песке живут червячки — бокоплавки, похожие на наших мокриц. Когда они подохнут и подгниют, они начинают светиться ярким голубым светом. Так, теперь, — каждая волна, выбегая на берег, оставляла на песке ожерелья немигающих огоньков. Ночь была темной, и потому весело и ярко светились в воде голубые искорки. Ласковые волны играли огоньками, перебрасывали их из стороны в сторону, то выносили их на сушу, то увлекали их вглубь. Огонек, уходя в глубину, бледнел и таял.
Рыбаки тащили из воды сети. До сетей было еще далеко, пока только мокрая черная веревка вытягивалась из темноты. Сеть тащили с двух концов, но людей у второго конца не было видно. Здесь же, около Кочерыжки, работало семь человек. Каждый из них, подойдя к самой воде, обвивал лямкой веревку сети, откидывался назад и, влегая поясницею в лямку, как лошадь влегает в хомут, медленно, по щиколотку увязая в песке, отступал назад, — шаг за шагом, покуда не приходил ему черед снова перехватывать веревку впереди товарищей.
Кочерыжка сидел у корзин с перемётами и насаживал мелкую рыбешку — феринку — на бесконечный ряд крючков, привязанных к длинной, смоленой веревке. Крючок сразу впивался в наживку, и упругий перемёт ровными кольцами ложился в пустую корзину.
Высокого роста, с плечами в косую сажень, крепко влегал в лямку статный парень и, перебирая струны балалайки, пел:
Ты скажи, моя дочка,
в кого ты влюблена…
И коренастая рыбачка, Маруська, которая, высоко подоткнувши подол, шагала вровень с дюжими хлопцами, туже натягивала лямку и подхватывала:
Я скажу тебе, мама,
в кого я влюблена…
Голубые фонарики в воде играли в ловитки и в пряталки, а Кочерыжка наживлял крючок за крючком, насаживал рыбку за рыбкой, и ровные кольца перемета заполняли корзину.
Люди с того конца подошли ближе, из воды потянулась черная паутина сети. Большой краб, растопырив лапы, бочком перебежал через край сети и плюхнулся в воду.
Люди стоят уже тесно, друг около дружки. Часть вошла в воду. Кочерыжка вскочил помогать.
Поднялся шум и плеск. В сети — трепыханье, как будто в бочке ожили и запрыгали. сельди. Это бросается скумбрия, — извивается, переливается серебром. В сети уже не вода, а прыгающий серебряный студень.
Но вот студень отяжелел, сеть выволокли из воды и стали насыпать рыбу в корзины. Скумбрия, бычки, случайная тяжелая камбала, похожая на сверкающую змею саргань, игла-рыба, чудные морские коньки, запутавшиеся в тине, барабулька, как будто облитая кровью, — чего здесь нет?
Поздно засыпает Кочерыжка под перевернутой вверх дном лодкой, накрывшись верным своим пиджаком. И скоро солнце, точно умытое, подымается из-за моря, обливая золотом берег и перетрясая в воде блестящие жаром червонцы.
Мишка Волдырь только что кончил таскать воду из ручья на кухню, когда к нему подбежала Нюшка Созырева.
— Мишка, а, Мишка, тебя тот мальчик зовет.
— Какой?
— Что с нами в поезде ехал.
— Кочерыжка! Где?
— Там на шоссе, у мостика.
Мишка пустился бежать по аллее.
Кочерыжка, бледный и запыленный, сидел на мостике и дожидался товарища. Когда он увидал Мишку, его лицо засияло: он крепко стосковался за две недели, прожитых в чужом городе, где у него не было ни знакомого лица, ни знакомой берлоги.
Друзья хлопнули друг друга по рукам.
— Есть хочешь?
— Еще как!
Мишка сбегал на балкон, пошарил в ящиках обеденных столов и вернулся на шоссе с целою грудою огрызков. У него было даже два куска сахара.
Ванька был очень голоден. Он ел долго, пока не устали челюсти, и все молчал.
После сухого хлеба захотелось пить, и мальчики спустились вниз, к ручью. Здесь, в тени, под кустом желтодревки, Кочерыжка стал рассказывать, как прожил две недели в Туапсе.
— Чудной город, — рассказывал парнишка, — совсем куцый город. Из конца в конец — полчаса ходу. И куда ни глянешь — всюду греки. Хитрый народ. В самый жар сидят на припеке, в шашки играют. Буржуев — тьма, все на курорт лечиться понаехали. Только подавать — не подают. Хорошо, шибзик один научил, где бамбуковые палки срезать.
— На что?
— Для гулянья покупают. По пятаку дают. Только ходить за семь верст, я не стал.
— А с чего жил?
— Я, было, у рыбаков устроился, помогать. Только тамошние ребята обиделись. Ты, говорят, нездешний, только зря у нас хлеб отбиваешь. Измутузили меня здорово. Уж и мутили! Три дня только я там пробыл. Потом к пастухам ушел. По огородам лазил, — огурцов очень много здесь.
Кочерыжка помолчал.
— Мне очень тут нравится. Главное— тепло. Я как будто и покрепче стал. Я теперь каждый год на курорт приезжать буду. А в море-то как хорошо купаться! Я на нашу Москва-реку и не посмотрю теперь. Мы, знаешь как, — мы с набережной, с мола — бух головой вниз. Две сажени.
— Неужто и ты прыгал?
— А что ж?
— Я все плавать никак не научусь. На спинке могу, и по-собачьи, а на распашку не идет.
Ребята и не заметили, как пришло время обеда. Александров, дежурный по столовой, зазвонил в привязанный к дереву буфер.
— Ну, ты здесь подожди. Я обед тебе как-нибудь спроворю.
Мишка Волдырь оставил своего приятеля одного. Тот лег на спину и тотчас же уснул. От Туапсе до Магри десять верст хуже других двадцати: дорога плоха.
Мишка сговорился кой с кем, — первым делом с Ленкой, Шуркой и Ерзуновым. Скоро все сидели на лужайке вокруг Кочерыжки, который, держа на коленях миску с лапшой и мясом, уплетал обед так, что скулы трещали, и тут же рассказывал про туапсинскую жизнь, про туапсинский детский дом и про то, как в порт зашли дельфины, и один из них хвостом стегнул женщину, которая далеко заплыла.
— У нас этих дельфинов — пропасть, — сказал Ерзунов. — Вчера близко-близко от берега четыре штуки проходили.
— Три, — поправил его Чистяков.
— Может быть, три, — согласился Ерзунов. Говорят, из них сало топят.
— У Кирюхиного отца целая жестянка дельфинного жира. Он, как рыбий жир совсем, — сказал Мишка Волдырь. — Говорят, хорошо на скоте ссадины залечивает.
Вечером Кочерыжка потихоньку пробрался к мальчикам в спальню и улегся вместе с Мишкой Волдырем. Когда дежурный руководитель Николай Иваныч обходил спальни, Кочерыжка незаметно скользнул под койку.
XX. Дежурство по кухне
Вышла Ленке очередь вместе с Фросей, Карасевым и Тоней чистить картошку. Кухня на свежем воздухе, дело идет быстро. Картошка — рада стараться, кувыркается под ножом и прыгает в звонкий бак.
— Костя-то как нас вчера напугал — говорит Тоня. — Он гнилушек где-то набрал, налепил рога, и глаза, и всю морду налепил, к нам в спальню залез и как завоет!
— Это он за сараем пенек нашел, — ухмыльнулся Карась.
— Гнилушки светятся, чисто черт! Страшно как, все девочки испугались, а Нюшка даже плакать начала.
— А у нас и слышно ничего не было, — удивилась Лена.
Фрося тыльною стороною руки откинула со лба прядку соломенного цвета волос и сказала:
— Я и голос его распознала, слышу — Костя, никто другой, а шелохнуться боюсь, не дышу даже.
— Я вот темноты боюсь, — тихо сказала Ленка. — У нас в спальне всегда свет горит, только лампа не в спальне, а в коридоре. Я проснусь, когда темно, и думаю, что это дверь закрыта. А потом вижу — это лампа потухла. Я тогда уже никак не усну. Все лежу и боюсь, и мне столько кажется…
— А вот Лютикова ничего не боится.
— Я прежде тоже не боялась, — сказала Ленка.
Шелуха завитыми червяками сползала с картошки и, скользя через нож, падала в корзинку.
— Я с того дня боюсь, когда брат умер. Мы тогда в Царицыне под мостом жили, в трубах. Я ночью проснулась, говорю Петруше — холодно мне. Он не отвечает. Я потрогала его, — спишь, Петрусь? А он мертвый.
Тоня вздрогнула.
— Отчего это он?
— Не знаю. Тиф, наверно.
Ребята молчали. У Ленки запрыгали руки, картошка выпала и покатилась по земле.
Тоня обняла ее.
— Не плачь.
С того дня Лена полюбила Тоню.
XXI. Веселый день
Шурка Фролов стоял с Чистяковым у козел и пилил дрова.
— Ишь, криводушное! И кто тебя выдумал? — бранился он, укладывая на козлы корявое, скрюченное бревно.
Чистяков работал не за страх, а за совесть. Крупные капли пота текли по его упрямому лбу, волосы на висках слиплись.
— Ну, и пекло! Восьмой час, а как жжет!
Шурке было и того жарче: руки и плечи все не заживали, он обжог их снова и теперь должен был ходить в рубашке.
— Фьють-ють, фьють-ють, фьють-ють, — подсвистывал Шурка в лад пиле.
— А что, если бы это была шея, а не полено, стал бы ты пилить? а?
— Если бы белого шея — стал бы, — ответил Чистяков.