Лети, светлячок [litres] — страница 48 из 66

– Знаете, почему вы здесь? – спросил доктор Шелк.

– Со мной все в порядке.

– Нет, Дороти. Девушки, с которыми все в порядке, не выдергивают у себя волосы, не кричат и не осыпают ужасными обвинениями близких им людей.

– Именно! – поддержала его мать. – Бедный Уинстон вне себя от горя. Что с ней такое стряслось?

Я беспомощно посмотрела на доктора Шерсть.

– Мы поможем тебе, если будешь хорошо себя вести, – сказал он.

Я ему не поверила. Повернулась к маме и принялась умолять ее забрать меня домой, клялась, что исправлюсь.

Я упала перед ней на колени и зарыдала. Говорила, что не хотела никого обидеть, и просила прощения.

– Видите? – обратилась мать к доктору Велюр. – Видите?

Убедить ее в том, что я раскаиваюсь и боюсь, не удавалось, и поэтому я снова закричала. Я поступаю плохо – это я знала. Он меня чересчур много шума. Я дернулась вперед и ударилась головой о деревянный подлокотник маминого кресла.

– Пускай она прекратит! – услышала я мамин крик.

Я чувствовала, как кто-то, какие-то люди подошли ко мне сзади, схватили меня и потащили.

Очнулась я намного позже. Я лежала на койке, руки и ноги были привязаны, так что пошевелиться я не могла. Вокруг сновали белые фигуры – выскакивали откуда ни возьмись, как куклы в ярмарочном балаганчике. Помню, я силилась закричать, но ни звука не издала. Они колдовали надо мной, толком меня не замечая.

Я услышала шорох колесиков по полу и осознала, что еще способна повернуть голову. Медсестра – позже я выяснила, что зовут ее Хелен – подкатила к моей койке какой-то аппарат.

Виски мне смазали противной липкой массой. Чей-то голос произнес: «Черт!» – и чужие пальцы запутались у меня в волосах.

Хелен склонилась надо мной так низко, что я разглядела тонкие черные волоски у нее в ноздрях.

– Не бойся, – сказала она, – все быстро закончится.

На глаза навернулись слезы. Капля сочувствия – и я уже готова разреветься, убогая.

На пороге возник доктор Ситец – сперва нос, а потом и все остальное лицо. Доктор молча наклонился ко мне и прижал к вискам холодные металлические пластины. Их прикосновение напоминало лед – они морозили и обжигали, и я вдруг взяла и запела.

Запела.

Что меня вообще на это сподвигло? Неудивительно, что они считали меня чокнутой: лежу на койке, по щекам слезы текут, а сама во всю глотку ору «Рок круглые сутки».

Доктор стянул мне голову жгутом. Я хотела сказать, что мне больно, что мне страшно, но я пела и прерваться не могла. Он заткнул чем-то мне рот, и я замолчала.

Все отступили назад, и я, помнится, решила: бомба! Они привязали к голове бомбу, и сейчас я взорвусь. Я попыталась выплюнуть кляп, и тут…

Этот удар словами не описать. Теперь я знаю, что сквозь меня пропустили электричество. Меня подбросило, словно тряпичную куклу, и я обмочилась. «Вирррррр!» – пронзительно звенело в ушах. Кости, казалось, того и гляди сломаются. Когда все наконец прекратилось, я безжизненно обмякла. Так близко к смерти я еще не бывала. Кап-кап-кап – капала из-под меня моча на линолеум.

– Ну вот, – сказала Хелен, – не так все и страшно, да?

Я закрыла глаза и стала молиться, чтобы Христос меня забрал. Что же такого ужасного я натворила, что заслужила это наказание? Мне хотелось к маме, но не к моей маме, и мне совершенно точно не хотелось к папе. Наверное, я нуждалась в том, кто обнял бы меня и сказал, что все наладится.

Но… Если бы да кабы во рту росли грибы, верно ведь?

Ты столько раз видела меня под кайфом, что, возможно, считаешь меня дурой, но я довольно сообразительная и почти сразу догадалась, где совершила ошибку. Еще до больницы я знала, чего от меня ждут, вот только не представляла себе масштабы наказания, если я нарушу правила. Зато теперь усвоила. Накрепко!

Веди себя хорошо. Не шуми. Поступай так, как тебе велят. Отвечай на вопросы, не говори, что не знаешь, не говори, что отец делает тебе больно. Не признавайся, что твоя мама в курсе всего и что ей плевать. Ни в коем случае! И не проси прощения, этого здесь терпеть не могут.

В больницу меня привезли сломленную, разбитую, но я научилась собирать себя из осколков. Я кивала, улыбалась, принимала все таблетки, какими меня пичкали, и спрашивала, когда приедет мама. Подружек я не заводила, потому что остальные девочки там «плохие» и испорченные, такой дружбы мама не одобрила бы. Девочки, которые режут себе вены или поджигают любимую собаку, – разве они подходящая для меня компания?

Я держалась особняком. Молчала. Улыбалась.

Время в лечебнице текло странно. Помню, листья на деревьях поменяли цвет и опали, однако это был единственный признак, что время шло. Однажды, после второго сеанса лечения током, я сидела в «игровой» – наверное, это помещение так называлось, потому что там были шахматные доски. Сидя в инвалидном кресле, я смотрела в окно и прятала от всех руки, чтобы никто не заметил, как они трясутся.

– Дороти Джин? – Никогда еще мать не обращалась ко мне так ласково.

Я медленно обернулась. По сравнению с тем, какой я ее запомнила, мать похудела, волосы она уложила так тщательно, что прическа выглядела пластмассовой. Клетчатая юбка, строгий свитер с круглым воротником и солнечные очки в роговой оправе. Ремешок сумочки она сжимала обеими руками, на этот раз в перчатках.

– Мамочка. – Я изо всех сил сдерживала слезы.

– Как ты себя чувствуешь?

– Лучше. Честное слово. Заберешь меня домой? Я буду хорошо себя вести.

– Врачи разрешают тебя забрать. Надеюсь, они не ошибаются. Не верю, что ты такая же, как эти… эти люди. – Нахмурившись, она окинула взглядом помещение.

Значит, вот почему она приехала в перчатках – не хотела заразиться безумием. Наверное, мне следовало радоваться, что она до меня дотрагивается и дышит одним со мной воздухом. И я пыталась радоваться, честное слово. Я вежливо попрощалась с доктором Шифон, пожала руку Хелен и натянула улыбку, когда та в разговоре с матерью назвала меня чудесной пациенткой. Я прошла за матерью к ее большому синему «крайслеру» и села в машину.

Мать завела машину и тотчас же закурила. Пепел летел на обтянутое кожей сиденье. Так я поняла, что мать расстроена, – во всякие глупости, что ей наговорили, она не верила.

Когда мы вернулись, я увидела наш дом. По-настоящему увидела. Одноэтажный, выстроенный в стиле ранчо: флюгер в виде лошади, двери гаража – словно ворота сарая, на окнах ажурные наличники. Перед входом черный металлический наездник с табличкой «Добро пожаловать!».

Сплошное вранье, а вранье даже в параллельный мир просачивается. Единожды заметив его, меняешься навсегда и больше не можешь закрывать на него глаза.

Перед домом мать не разрешила мне выйти из машины – нет, не там, где меня увидят соседи.

– Сиди тут, – прошипела она, хлопнула дверцей и открыла гараж.

В гараже я нырнула в темноту и вынырнула в нашей яркой гостиной, ультрасовременной и футуристической. Скошенный потолок украшали мелкие цветные камушки. Огромные окна выходили на бассейн в полинезийском стиле. В стену из огромных грубых камней был вделан камин. Серебристая мебель сверкала.

Отец стоял у камина, одетый в свой любимый костюм, как у Фрэнка Синатры. В одной руке он держал бокал мартини, а в другой – зажженную «Кэмел». Такие сигареты – настоящие американские – курит Джон Уэйн. Сквозь очки в черепаховой оправе он посмотрел на меня:

– Вернулась, значит.

– Уинстон, врачи говорят, она выздоровела, – сказала мать.

– Вон оно что.

Мне бы послать этого старого мудака куда подальше, но я просто молча стояла, сжимаясь под его тяжелым взглядом. Теперь я знала цену своему бунту, знала, кто в этом мире хозяин, – и что это явно не я.

– Господи, да она плачет.

Этого я не сознавала, пока он не сказал. И все-таки я молчала – уяснила, чего от меня ждут.


Из психушки я вернулась домой неприкасаемой. По меркам Ранчо Фламинго мой поступок в голове не укладывался. Я устроила скандал, опозорила родителей и поэтому превратилась в опасное животное, которое разве что на цепи разрешается держать.

Сейчас в передачах – вроде твоей или шоу доктора Филла – учат рассказывать о своих ранах и тяготах. В мое время все было как раз наоборот. О некоторых вещах не говорили, вот и о моем срыве мы тоже молчали. В тех редких случаях, когда мать все же упоминала о времени, которое я провела в больнице, она называла это каникулами. Впрочем, она вообще старалась об этом не говорить. Единственный раз, когда она, посмотрев мне в глаза, произнесла слово «лечебница», – это в день моего возвращения.

Помню, как в тот вечер я накрывала на стол и прикидывала, как мне полагается теперь себя вести. Я медленно повернула голову и посмотрела на мать, которая что-то готовила. Кажется, цыпленка по-королевски. Волосы у нее, по-прежнему каштановые – думаю, крашеные, – были собраны в копну тщательно уложенных кудряшек – кроме матери, такая прическа мало кому шла. Сейчас мать назвали бы привлекательной: линии лица четко очерченные, разве что капельку резковатые, лоб высокий, скулы точеные. В тот вечер мать надела темные очки в роговой оправе, угольно-черный свитер и кардиган из такой же шерсти. Нежности в ней не было ни капли.

– Мама? – тихо позвала я, подойдя поближе.

Она едва повернула голову:

– Если жизнь преподнесла тебе лимон, Дороти Джин, сделай из него лимонад.

– Но ведь он…

– Хватит! – отрезала мать. – Не желаю об этом слышать. И ты забудь. Забудь – и сразу снова научишься смеяться. Я же научилась. – Ее глаза за стеклами очков выражали мольбу. – Пожалуйста, Дороти. Твой отец этого не потерпит.

Может, она хотела мне помочь и просто не знала как, а может, ей было плевать, – этого я так и не поняла. Зато поняла другое: если я снова расскажу ей правду или покажу, что мне больно, отец опять отправит меня куда-нибудь и останавливать его она не будет.

Причем моя лечебница – еще не самое жуткое место. Там мне попадались дети с пустыми глазами и трясущимися руками – так вот, они рассказывали о ваннах с ледяной водой и всяких штуках похуже. О лоботомии, например.