Обрели смелые крылья и прочно заняли место в боевом строю мои друзья, недавние сержанты Петр Гучек, Евгений Денисов, Иван Кондратьев, Борис Лихонос, Василий Можаев, Александр Кшиква.
Начиналась схватка над рекой Молочной…
Плен
Было время несколько чрезмерного увлечения художественной и исторической литературы показом наших первоначальных поражений в первые дни войны, героизма в плену. Потом трагические испытания давних лет стали чуть ли не запретной темой. Ко мне однажды обратились из уважаемой военной газеты с просьбой (рассказать о боевых делах. «Только о плене ни слова! — предупредил корреспондент. — Лучше что-нибудь такое, героическое…» Ну что тут скажешь?
Человек, который хоть раз честно задумался о своей жизни, должен был бы ответить на нелегкие вопросы: что приводит к величию и к падению? Из каких поступков складывается его судьба? Эти вопросы рождены не отвлеченными нравственными исканиями — они вытекают из тех ситуаций, в которых может оказаться и оказывается человек на войне.
Плен… Страшное слово! Помню, еще в детстве наш сосед, дядя Алексей, часто и подолгу рассказывал по вечерам в кругу сверстников о пройденных им тяжелых, унизительных для человека дорогах плена. К немцам он попал вскоре после начала первой мировой войны, а вернулся в родную Сахаровку только в 1919 году. И мы, подростки, жадно запоминали детали той страшной повести.
На фронте среди нас, военных летчиков, разговоры о плене почти не возникали. Все существо восставало не только против мысли о пленении, но и против самого слова «плен». И сейчас, спустя десятилетия, когда в тяжелых снах доносятся до нас прощальные голоса тех, кто ходил в яростные атаки, кто падал с высот, объятый пламенем, кто всхлипывал во сне в землянке, вспоминая родной дом, мать, невесту, я слышу голоса тех, кто шел рядом не всегда славными, многотрудными дорогами войны…
Не будем стыдиться слез и горя!
По грандиозности, самоотверженности, жертвенности, героизму нашего народа в годы Великой Отечественной не найти что-либо равное. Так что незачем нам приукрашивать да принаряжать историю. Ведь это значит попирать истину.
Итак, 30 сентября 1943 года. Мой третий, роковой вылет…
Избитый, раненный, обессиленный, я у врага. Минуту назад, когда фашистский сапог гулял по моему телу, все было как во сне, но теперь, теряя временами сознание, я отчетливо понимал, что это конец — плен.
Меня приволокли в небольшую землянку и бросили на пол перед столом, за которым сидел дородный, увешанный крестами, уже немолодой офицер. Бросившие меня дюжие солдаты, вытянувшись и вскинув руки, дружно гаркнули: «Хайль Гитлер!» Офицер что-то приказал им. Солдаты подняли меня и, посадив на длинную скамейку у противоположной стены землянки, вышли.
Немец приблизился ко мне почти вплотную, долго в упор рассматривал с головы до ног.
— Ви плох… Дохтор, дохтор, — по-русски выговорил он и, круто повернувшись, направился из землянки.
Оставшись один, я достал из кармана гимнастерки кандидатскую карточку ВКП(б) и опустил ее в левый сапог. Офицер вернулся с двумя сопровождающими, один из которых держал санитарную сумку. Я понял, что это доктор.
И вдруг этот доктор в немецкой форме на чистом русском языке сочувственно произнес:
— О, сталинский сокол! Как же тебя, соотечественника моего, разделали. Мой долг врача — помочь…
Пока я соображал, кто же передо мной — русский или немец, доктор достал из сумки бинты и принялся перевязывать мою правую ногу, непрерывно бормоча:
— Вот так всех вас перебьют… Продали Россию жидам да большевикам…
Я не выдержал: здоровой левой ногой со всей оставшейся силой двинул предателя, который отлетел, ударившись о стенку. Ошеломленный, он поднялся и с невообразимым диким ревом кинулся на меня.
— Вэк! — показав на дверь, крикнул на него немецкий офицер.
— Сволочь! Счастье твое… Видать, ты им еще нужен… — прошипел предатель.
— Иди, иди… Подлюга! — не находя слов, бросил я вдогонку.
Оставшиеся немцы разразились громким смехом, показывая: вот, мол, встретились соотечественники…
Зазвонил телефон. Увешанный крестами оборвал смех и, подняв трубку, долго говорил, непрерывно восклицая: «Яволь, яволь!» Окончив разговор, он что-то сказал рядом стоявшему, а тот, обращаясь ко мне, на ломаном русском языке произнес:
— Ви будет ехайт тепер говорит наш офицер гестапо.
И через несколько минут меня в сопровождении двух автоматчиков и плохо говорившего по-русски офицера на открытом джипе повезли в гестапо.
…За столом, развалившись, сидели трое. В центре — жирный, с отвисшим подбородком, в белой расстегнутой рубашке, сильно подпивший гестаповец, по-видимому старший по званию. Стол был заставлен закусками, бутылками, под ним сидела огромная овчарка. Все трое, разомлевшие, с удовольствием раскуривали сигареты. Окна в комнате настежь, и там, под окнами, толпились неожиданно быстро собравшиеся сельчане, в основном женщины и дети. Женщины, причитая, плакали. Слышались отдельные разговоры собравшихся:
— Дывись, який молоденький!
— Побили ж его як, божечки мий, гадюки.
— Видкиля ж вин? Мабуть, нашинский?..
— Хоть сказав бы, чи скоро наши придуть…
— Скоро освободят, очень скоро! — не глядя на окна, как бы сам себе сказал я громко.
Стоявший сзади автоматчик крикнул:
— Вэк! — и направил автомат в сторону окон.
— Пет вэк! — привстав и опершись о стол руками, произнес гестаповец в белой рубашке и, указывая на толпившихся у окон людей, продолжал: — Пусть смотряйт на свой худой большевик. Нет ест, нет одежда, нет оружий!
— Все есть, не верьте! — сказал я.
— Молчайт! Ты будешь немножко пить за наша победа.
Сидевший крайним гестаповец налил рюмку водки и, подойдя ко мне, приказал:
— Пей за наша победа!
Я отрицательно покачал головой.
Тогда гестаповец выхватил кольт и, направив его мне в висок, зло прошипел:
— Пи-ей…
Кивнув на рюмку, я сказал:
— Мало!
Гестаповцы недоуменно переглянулись. Тогда второй из сидевших гитлеровцев налил полный стакан водки и молча подал мне.
— За победу! — громко произнес я и, посмотрев на стоявших под окнами, выпил эту водку в три приема до дна.
— О, карошо! Карошо! Надо кушайт! — кинул мне кусок курицы гестаповец в белой рубашке.
— Русские после первой не закусывают, — ответил я.
— О! Надо второй? Карошо… — С этими словами тот же самый фашист налил мне еще водки.
Я выпил и второй стакан до дна, хотя было уже тяжело — подташнивало. Когда же я увидел, как наливают третий стакан, то с ужасом подумал: «Вот ведь какой смертью придется умереть!» Но и на этот раз отказался от предложенной еды:
— Русские и после второй не закусывают.
Не ожидая подобного, гестаповцы на мгновение притихли, а потом жирными руками тыча мне в лицо, наперебой закричали:
— Карош рус большевик! Карош!
— За победа много пить надо, много!
— За победа умирайт много, мы любим патриот!
— Пей! Пей! Русски свиния…
Теперь уже самый старший по званию гестаповец подал мне полный стакан, и я с превеликим трудом выпил его. Тут мне стало по-настоящему худо, но на стол я не смотрю — там много вкусной еды. Гестаповец сует помидор и малосольный, с приятным запахом огурец:
— На, Иван. Перед смертью кушайт!..
Пришлось выдержать и это испытание.
— Мы и перед смертью не закусываем, — не очень громко, уже хмелея, произнес я.
Вдруг в комнату вошла старушка. Я ее хорошо запомнил: худенькая, с выбившимися из-под старенького, завязанного под подбородком черного платка седыми волосами. Она держала в руках блюдце, на котором лежало несколько огурцов и помидоров. Женщина направилась в мою сторону, приговаривая:
— Ироды! Издеватели! Найдется же на вас всевышний! Накажет… А ты, сынок, закуси, закуси, бедненький. Оно если что — и умереть будет легче, закуси…
Скорее слышу, чем вижу, глухой удар начищенным тяжелым сапогом в грудь старушки. Со звоном разбилось блюдце, помидоры и огурцы покатились по полу… За окнами раздались вопли, крики — и автоматная очередь прямо туда, в толпу…
— Гады! — кинулся я на ближайшего гестаповца, но от удара сапога потерял сознание.
Сразу же после войны я начал было писать воспоминания о былом. Не вспоминал — помнил… Вот и сейчас смотрю на выцветшую, с обтрепавшейся обложкой тетрадку военных лет — в ней всего-то десяток листков, написанных разными чернилами. Некоторые страницы так затерлись, что их уже трудно прочесть. Мудрено ли? Не только бумага, но и мы, боевые истребители, постарели, поизносились… И все же дороги мне эти листки, где я пытался писать, подражая известному автору, свою будущую книгу. Ни умения, ни терпения, ни времени тогда не хватило, но в этих тетрадочных листках запечатлен первый день моей борьбы в стане врага…
Друзья-однополчане, узнав об описанном выше испытании, шутили, когда приходилось поднимать тост:
— Горачему закусь не давать! Проверим до трех стаканов…
Потом дороги фронтовиков разошлись. Стали забываться старые раны, горькие судьбы. Вдруг о страшных днях плена — словно ножом по сердцу — напомнил рассказ Михаила Шолохова «Судьба человека». Это же наша судьба… Много было нас, Соколовых, испытавших горечь и позор плена, перенесших нечеловеческие пытки врага. «Гриша, это же ты — Соколов! Здорово Шолохов все описал…» упоминали в письмах друзья, знакомые. «Ты как же с Шолоховым повстречался?» задавали вопросы.
С годами автор этих строк стал позаметнее — генералом, народным депутатом. Надо сказать, возрос интерес к моему прошлому. Приведу отрывок из письма болгарского писателя С. Попова.
«Уважаемый Григорий Устинович!
Вас беспокоит болгарский писатель-шолоховед. Вот уже много лет я изучаю творчество Михаила Шолохова. Мною издано несколько книг на болгарском языке. Печатаюсь и в советских журналах. В связи с этим я много езжу по вашей стране. В одной из таких поездок, в вагоне поезда, следовавшего из Москвы на юг, я услышал, как трое ехавших в купе обсуждали кинофильм «Судьба человека». Один из них заявил, что он лично знает, кто является прототипом Андрея Соколова, что это летчик, теперь уже генерал, и рассказал вашу судьбу. Я представился и попросил ваш адрес.