Ей захотелось подойти к нему и сказать, что она рядом, что бояться нечего. Она набрала полные легкие воздуха и принялась звать его, пытаясь перекричать ветер:
— Мандрейк! Мандрейк!
Он повернулся к ней, и она увидела в его глазах такой ужас и такую тоску, что ей захотелось утешить и приласкать его...
Однако стоило ей приблизиться к Мандрейку, как он едва не оглушил ее ударом тяжелой лапы; тоски в его взгляде не было уже и в помине, его вновь переполняли злоба и ярость. Страшный рев раздался над ее головой:
— Вот чему противостоял я тогда, Ребекка. Ты не поддалась напору этой силы, ибо ты — часть меня, я же познал Шибод и победил смерть...
Она чуть не заплакала. «Нет, нет, это не так, не так, не так...» — принялась бы причитать Ребекка, будь она хоть немного постарше, но в ту пору она еще не понимала значения многих кротовьих слов, пусть потаенные их смыслы и бередили ее чуткую душу, заставляя терзаться и исходить слезами. Но она на всю жизнь запомнила то, чего так и не смогла высказать. Запомнила она и владевшее ею все это время донельзя странное ощущение — рядом с Мандрейком она чувствовала себя в полнейшей безопасности.
Вот что приключилось с Ребеккой в середине февраля. Мандрейк предстал пред ней в совершенно новом качестве. И разве в эти минуты ее любовь к нему не стала глубже?
Не надо думать, что в ту унылую зиму жизнь Ребекки состояла исключительно из горестей и страданий, — случались и радости. Иногда она приходила к Саре, и та рассказывала ей о своих предках. Когда Мандрейк уходил в другую часть системы, она играла с братьями (отец считал, что ее следует растить отдельно от них), причем заводилой во всех играх и забавах была именно она, поскольку ее отличали развитое воображение и живость натуры.
Но даже в отсутствие Мандрейка она пыталась угодить ему своими поступками, более всего на свете страшась его гнева. Ребекку нервировала и та непредсказуемость, с которой к ней относились кроты. Одни, заискивая перед Мандрейком, вели себя подчеркнуто любезно. Другие — в основном это были самки — при ее появлении морщили хоботки и изрекали нечто вроде: «Воображает о себе неведомо что, а сама-то...» Однажды Ребекка услышала в Бэрроу-Вэйле и такие слова, сказанные какой-то кротихой своей подруге:
— Она унаследовала все их худшие качества — высокомерная, как мамаша, и неуклюжая, как отец.
Вначале подобные случаи вызывали у Ребекки слезы и заставляли ее прятаться от взрослых — она старалась не ходить по главным туннелям системы, которыми пользовалось большинство, предпочитая им окольные, мало кому известные пути. Впрочем, февральская история настроила ее совсем на иной лад. Она не стала менее чувствительной, однако научилась не обращать на сплетников и злопыхателей никакого внимания.
К третьей неделе февраля атмосфера в системе стала меняться. Характерные для зимних лет праздность и пересуды уступили место совершенно иным заботам и чувствам —-начиналась весна. Ребекка стала чаще бывать на поверхности. Дни заметно прибывали, и это наполняло ее сердце странной радостью.
Она полюбила деревья и все с ними связанное с тех самых пор, как стала бывать на поверхности. Ей нравился осенний лес — желуди, с глухим стуком падавшие на землю, шелест мертвых опавших листьев, яркие ягоды остролиста, сорванные бурей и усыпавшие красным бисером всю округу.
Еще больше ей нравился лес весной. Ребекка не могла налюбоваться на первые нежные почки. Она убегала в лес каждый день, принюхивалась к удивительно прозрачному воздуху, присматривалась и прислушивалась. В один прекрасный день она заметила среди прелых листьев нежный, словно весеннее солнце, цветок аконита. На следующий день ее вниманием завладели подснежники. Тончайшие белые лепестки трепетали на холодном ветру, от которого их не могли укрыть недвижные черные ветви огромного дуба, раскинувшиеся над ними.
Ее поражала та скорость, с какой поднимались тянувшиеся к солнцу ростки пролесок. Вскоре она поняла, что эти растения следует обходить стороной — они издавали неприятный запах. Если же ей все-таки приходилось продираться сквозь их заросли, она, задержав дыхание, пыталась пронырнуть их насквозь и, смеясь, выскакивала на другой их стороне. Порой в этой игре участвовали и ее братья.
Весна стремительно вступала в свои права. Чем позднее распускались цветы, тем сильнее был их аромат. Ребекка, околдованная сладким запахом цветов, стала приносить их к своей родной норе, и они встречали гостей неожиданным благоуханием. Мать называла ей имена цветов и растений, рассказывая и о тех, которые должны были распуститься только летом или осенью. Ребекке нравилось составлять из этих слов стихи.
Пижма и касатик,
Рута и вербена, —
Оборвешь цветочки,
Остается сено.
Контролировать ее становилось все сложнее и сложнее. И не то чтобы она не слушалась Мандрейка, нет, — речь шла скорее не о ней самой, а о владевшем ею духе, неугомонном и не знавшем удержу. Казалось, не только сама ее жизнь, но и присущее ей жизнелюбие питаются его злобой. Ребекка никогда не пыталась намеренно досаждать Мандрейку и искренне страшилась его гнева. Но каждый раз, когда он устраивал ей выволочку, она тут же, иногда сама того не желая, вновь выкидывала нечто из ряда вон выходящее.
— Я запрещаю тебе играть с братьями в такие буйные игры! — объявлял он ей — и она немедленно делала прямо противоположное.
— Выходить на поверхность на опушке небезопасно.
Через час ее находили именно там.
— Сегодня ты будешь сидеть в норе, поняла?
Разумеется, она тотчас же покидала свое жилище.
Порой она, не ведая того, совершала абсолютно ужасные проступки. Например, перед апрельским собранием совета старейшин Ребекке неожиданно захотелось взглянуть на нору старейшин, в которой она до этого не бывала, хотя слышала о ней немало. Ей казалось, что там будет на что посмотреть. Посещение норы действительно произвело на нее весьма сильное впечатление. После того как Ребекка покинула нору старейшин и отправилась бродить по Бэрроу-Вэйлу, по системе пополз ужасный слух: «Черви! Черви старейшин! Кто-то съел червей старейшин! Кто-то проник в нору старейшин и съел там всех червей!»
Слух этот дошел и до Ребекки. Увы, он соответствовал действительности — ведь это сделал не кто-нибудь, а именно она, Ребекка! Она увидела в углу норы аппетитную груду извивающихся червей, посмотрела по сторонам и, убедившись, что никто за ней не наблюдает, решила съесть самого маленького и вялого червячка. Да, нора определенно понравилась ей — она с интересом разглядывала стены, поедая одного червяка за другим. Сколько же она их съела — пять или больше? Ребекка почесала голову лапкой и надолго задумалась, продолжая поглощать червей. Когда она обнаружила, что червей больше не осталось, подобные раздумья потеряли смысл и она гордо отправилась восвояси.
Халвер был единственным кротом, которого этот инцидент рассмешил. Прочие отнеслись к нему чрезвычайно серьезно, и он принял это за знамение времени. Мандрейк, узнав о случившемся, отлупил Ребекку и больно огрел Сару, пытавшуюся защитить свою дочь. Совет старейшин проходил в напряженной, нервной атмосфере, хотя было бы из-за чего.
Если бы речь шла только об одной этой истории... Несмотря на самые благие намерения, Ребекка непрерывно влипала во все новые и новые. Например, однажды она умудрилась потерять в лесу сразу всех трех своих братьев. Одного из них едва не съела сова, двух других в родную нору привела самка из Болотного Края, произошло же это только через два дня.
— Это Ребекка во всем виновата, — хныкали ее братья, словно дети.
Ребекка пыталась оправдаться перед Мандрейком:
— Мы просто играли в прятки. Я решила зайти немного дальше, чем обычно, и на минутку вышла на поверхность... Мне очень стыдно, но я действительно не знала, где мы находимся, хотя найти дорогу назад особого труда не составляло. Не понимаю, как это они могли проплутать целых два дня... Да, а сов там вообще не было, это я точно знаю... И еще...
Мандрейка ее объяснения не устроили. Он рвал и метал, причем его ярость была явно несоразмерна ее проступку (и в чем, собственно, она провинилась?). Тем не менее сломить ее дух Мандрейк не мог.
Она росла крупной и упрямой, как Мандрейк, что не мешало ей оставаться такой же улыбчивой и грациозной, как мать. Она любила трогать всякие разные предметы, танцевать, лежать на травке в каком-нибудь укромном местечке, подставив мордочку ласковому весеннему солнышку. Порой, подобно гневливому самцу, она гонялась за своими братьями, порой — когда тем случалось захворать — она вела себя с ними как самая добрая и заботливая самка на всем белом свете.
В ней чувствовались какая-то особая легкость и живость, с которыми, возможно, и хотел расправиться Мандрейк, когда разум его омрачался гневом. Чем старше она становилась, тем жестче и придирчивее становился ее отец, и потому она взяла за правило лишний раз не попадаться ему на пути и пореже совать свой хоботок туда, куда не надо.
Пришел апрель, и в воздухе разлилась неведомая дотоле Ребекке истома. Начинался брачный период. Она прекрасно понимала, что ей не следует выходить на поверхность, но Мандрейк в эти дни по большей части отсутствовал, а ее мать потеряла интерес к своему осеннему потомству, ставшему почти взрослым. Хотя Ребекка была по-прежнему привязана к родной норе и взрослой могла быть названа пока что лишь условно, ее постоянно тянуло в лес, исполнившийся какой-то особой жизнью.
В кронах зазеленевших деревьев порхали птицы. Повсюду виднелись цветы ветреницы, чистотела, нарциссов. Конечно, случались и такие дни, когда небо внезапно омрачалось, но такое бывало редко. В одно прекрасное утро она высунула свою мордочку из норы и стала изумленно разглядывать подсвеченный солнцем бело-розовый туман, клубившийся между деревьями чудесной живой пеленою. Она видела, как раскрываются бутоны и цветы, тянущиеся вверх, к солнцу.