Летнее утро, летняя ночь — страница 11 из 26

— Представьте, я не удивлен, — сказал он.

— Покажи мне раков и бабочек, — попросила она.

Они пошли к озеру и сидели на песке, Боб чуть поодаль от нее, ветерок играл ее волосами и оборками блузки, и они ели сандвичи с ветчиной и пикулями и торжественно пили апельсиновую шипучку.

— Ух и здорово! — сказал он. — Сроду не было так здорово!

— Никогда не думала, что окажусь на таком вот пикнике, — сказала она.

— С каким-то мальчишкой, — подхватил он.

— А все равно хорошо.

— Я рад.

Больше они почти не разговаривали.

— Это все не полагается, — сказал он позднее. — А почему, понять не могу. Просто гулять, ловить всяких бабочек и раков и есть сандвичи. Но если б мама и отец узнали, и ребята тоже, мне бы не поздоровилось. А над вами стали бы смеяться другие учителя, правда?

— Боюсь, что так.

— Тогда, наверно, лучше нам больше не ловить бабочек.

— Сама не понимаю, как это получилось, что я сюда пришла, — сказала она.

И день этот кончился.

Вот примерно и все, что было во встречах Энн Тейлор с Бобом Спеллингом, — две-три бабочки-данаиды, книжка Диккенса, десяток раков, четыре сандвича да две бутылочки апельсиновой шипучки. В следующий понедельник до уроков Боб ждал-ждал у дома мисс Тейлор, но почему-то так и не дождался. Оказалось, она вышла раньше обычного и была уже в школе. И ушла она из школы тоже рано, у нее разболелась голова, и последний урок вместо нее провела другая учительница. Боб походил у ее дома, но ее нигде не было видно, а позвонить в дверь и спросить он не посмел.

Во вторник вечером после уроков оба они опять были в притихшем классе, Боб ублаготворение, словно вечеру этому не будет конца, протирал губкой доски, а мисс Тейлор сидела и проверяла тетради, тоже так, словно не будет конца мирной этой тишине, этому счастью. И вдруг послышался бой часов на здании суда. Гулкий бронзовый звон раздавался за квартал от школы, от него содрогалось все тело и осыпался с костей прах времени, он проникал в кровь, и казалось, ты с каждой минутой стареешь. Оглушенный этими ударами, уже не можешь не ощутить разрушительного течения времени, и едва пробило пять, мисс Тейлор вдруг подняла голову, долгим взглядом посмотрела на часы и отложила ручку.

— Боб, — сказала она.

Он испуганно обернулся. За весь этот исполненный отрадного покоя час никто из них не произнес ни слова.

— Подойди, пожалуйста, — попросила она.

Он медленно положил губку.

— Хорошо.

— Сядь, Боб.

— Хорошо, мэм.

Какое-то мгновенье она пристально на него смотрела, и он наконец отвернулся.

— Боб, ты догадываешься, о чем я хочу с тобой поговорить? Догадываешься?

— Да.

— Может, лучше, если ты сам мне скажешь, первый?

Он ответил не сразу:

— О нас.

— Сколько тебе лет, Боб?

— Четырнадцатый год.

— Пока еще тринадцать.

Он поморщился.

— Да, мэм.

— А сколько мне, знаешь?

— Да, мэм. Я слышал. Двадцать четыре.

— Двадцать четыре.

— Через десять лет мне тоже будет почти двадцать четыре, — сказал он.

— Но сейчас тебе, к сожалению, не двадцать четыре.

— Да, а только иногда я чувствую, что мне все двадцать четыре.

— И даже ведешь себя иногда так, будто тебе уже двадцать четыре.

— Да, ведь правда?

— Посиди спокойно, не вертись, нам надо о многом поговорить. Очень важно, что мы понимаем, что происходит, ты согласен?

— Да, наверно.

— Прежде всего давай признаем, что мы самые лучшие, самые большие друзья на свете. Признаем, что никогда еще у меня не было такого ученика, как ты, и еще никогда ни к одному мальчику я так хорошо не относилась. — При этих словах Боб покраснел. А она продолжала: — И позволь мне сказать за тебя — тебе кажется, ты никогда еще не встречал такую славную учительницу.

— Ох нет, гораздо больше, — сказал он.

— Может быть, и больше, но надо смотреть правде в глаза, надо помнить о том, что принято, и думать о городе, о его жителях, и о тебе и обо мне. Я размышляла обо всем этом много дней, Боб. Не подумай, будто я что-нибудь упустила из виду или не отдаю себе отчета в своих чувствах. При некоторых обстоятельствах наша дружба и вправду была бы странной. Но ты незаурядный мальчик. Себя, мне кажется, я знаю неплохо и знаю, я вполне здорова, и душой и телом, и каково бы ни было мое отношение к тебе, оно возникло потому, что я ценю в тебе незаурядного и очень хорошего человека, Боб. Но в нашем мире, Боб, это не в счет, разве только речь идет о человеке взрослом. Не знаю, ясно ли я говорю.

— Все ясно, — сказал он. — Просто будь я на десять лет старше и сантиметров на тридцать выше, все получилось бы по-другому, — сказал он, — но ведь это же глупо — судить человека по росту.

— Но все люди считают, что это разумно.

— А я — не все, — возразил он.

— Я понимаю, тебе это кажется нелепостью, — сказала она. — Ведь ты чувствуешь себя взрослым и правым и знаешь, что тебе стыдиться нечего. Тебе и вправду нечего стыдиться, Боб, помни об этом. Ты был совершенно честен, и чист, и, надеюсь, я тоже.

— Да, вы тоже, — подтвердил он.

— Быть может, когда-нибудь люди станут настолько разумны и справедливы, что сумеют точно определять душевный возраст человека и смогут сказать: "Это уже мужчина, хотя его телу всего тринадцать лет", — по какому-то чудесному стечению обстоятельств, по счастью, это мужчина, с чисто мужским сознанием ответственности своего положения в мире и своих обязанностей. Но до тех пор еще далеко, Боб, а пока что, боюсь, нам нельзя не считаться с возрастом и ростом, как принято сейчас в нашем мире.

— Мне это не нравится, — сказал он.

— Быть может, мне тоже не нравится, но ведь ты не хочешь, чтобы тебе стало еще много хуже, чем сейчас? Ведь ты не хочешь, чтобы мы оба стали несчастны? А этого не миновать. Поверь мне, для нас с тобой ничего не придумаешь… необычно уже и то, что мы говорим о нас с тобой.

— Да, мэм.

— Но мы по крайней мере все понимаем друг про друга и понимаем, что правы, и честны, и вели себя достойно, и в том, что мы понимаем друг друга, нет ничего дурного, и ни о чем дурном мы и не помышляли, ведь ничего такого мы себе просто не представляем, правда?

— Да, конечно. Но я ничего не могу с собой поделать.

— Теперь нам надо решить, как быть дальше, — сказала она. — Пока об этом знаем только мы с тобой. А потом, пожалуй, узнают и другие. Я могу перевестись в другую школу…

— Нет!

— Тогда, может быть, перевести в другую школу тебя?

— Это не нужно, — сказал он.

— Почему?

— Мы переезжаем. Будем теперь жить в Мэдисоне. Переезжаем на следующей неделе.

— Не из-за всего этого, нет?

— Нет-нет, все в порядке. Просто отец получил там место. До Мэдисона всего пятьдесят миль. Когда буду приезжать в город, я смогу вас видеть, правда?

— По-твоему, это разумно?

— Нет, наверно, нет.

Они еще посидели в тишине.

— Когда же это случилось? — беспомощно спросил Боб.

— Не знаю, — ответила она. — Этого никто никогда не знает. Уже сколько тысячелетий никто не знает и, по-моему, не узнает никогда. Люди либо любят друг друга, либо нет, и порой любовь возникает между теми, кому не надо бы любить друг друга. Не могу понять себя. Да и ты себя, конечно, тоже.

— Пожалуй, я пойду домой, — сказал он.

— Ты на меня не сердишься, нет?

— Ну что вы, нет, не могу я на вас сердиться.

— И еще одно. Я хочу, чтобы ты запомнил: жизнь всегда воздает сторицею. Всегда, не то невозможно было бы жить. Тебе сейчас худо, и мне тоже. Но потом непременно придет какая-то радость. Веришь?

— Хорошо бы.

— Поверь, это правда.

— Вот если бы… — сказал он.

— Если бы что?

— Если бы вы меня подождали, — выпалил он.

— Десять лет?

— Мне тогда будет двадцать четыре.

— А мне тридцать четыре, и, наверное, я стану совсем другой. Нет, я думаю, это невозможно.

— А вы бы хотели? — воскликнул он.

— Да, — тихо ответила она. — Глупо это, и ничего бы из этого не вышло, но я очень, очень бы хотела…

Долго он сидел молча. И наконец сказал:

— Я вас никогда не забуду.

— Ты славно сказал, но этому не бывать, не так устроена жизнь. Ты забудешь.

— Никогда не забуду. Что-нибудь да придумаю, а только никогда вас не забуду, — сказал он.

Она поднялась и пошла вытирать доски.

— Я вам помогу, — сказал он.

— Нет-нет, — поспешно возразила она. — Уходи, Боб, иди домой, и не надо больше мыть доски после уроков. Я поручу это Элен Стивенс.

Он вышел из школы. Во дворе обернулся напоследок и в окно еще раз увидел мисс Энн Тейлор — она стояла у доски, медленно стирала написанные мелом слова, рука двигалась вверх-вниз, вверх-вниз.

На следующей неделе он уехал из города и не был там шестнадцать лет. Жил он в каких-нибудь пятидесяти милях и все же ни разу не побывал в Гринтауне, но однажды весной, когда было ему уже под тридцать, вместе с женой по пути в Чикаго остановился в Гринтауне на один день.

Он оставил жену в гостинице, а сам пошел бродить по городу и наконец спросил про мисс Энн Тейлор, но сперва никто не мог ее вспомнить, а потом кто-то сказал:

— А, да, та хорошенькая учительница. Она умерла в тридцать шестом, вскоре после твоего отъезда.

Вышла ли она замуж? Нет, помнится, замужем не была.

После полудня он пошел на кладбище и отыскал ее могилу. "Энн Тейлор, родилась в 1910-м, умерла в 1936-м", — было написано на надгробном камне. И он подумал: двадцать шесть лет. Да ведь я теперь старше вас на три года, мисс Тейлор.

Позднее в тот день гринтаунцы видели, как жена Боба Сполдинга шла ему навстречу, шла под вязами и дубами, и все оборачивались и смотрели ей вслед — она шла, и по лицу ее скользили радужные тени; была она точно воплощение лета — дивные персики — среди снежной зимы, точно прохладное молоко к кукурузным хлопьям ранней ранью, в июньский зной. И то был один из считанных дней, когда в природе все в равновесии, точно кленовый лист, что недвижно парит под легкими дуновениями ветерка, один из тех дней, который, по общему мнению, должен бы называться именем жены Боба Сполдинга.