Летние гости — страница 1 из 110

Летние гости

18-Я ВЕСНА

ГЛАВА 1

В захолустной немоте ночи вдоль улицы пробухал сапогами солдат. Обрадованно залились в подворотнях собаки, а с полдюжины, видно самые молодые и азартные, бросились вдогон. Эти так и норовили уцепиться за летящие полы шинели.

— Пуще проси, Филя! — протяжно неслось от калитки. — Не робей! В окопах, поди, бахорить обучился.

Это наставляла Филиппа Солодянкина его мать.

Устав от бега и собачьего лая, он сгреб пригоршню мерзлых конских катышей и расшвырял их в собак, сразу потерявших к нему интерес. Сбив свою злость, Филипп двинулся шагом. Он был сердит оттого, что в этакую поздынь пришлось вытряхиваться из тепла на стужу, что в первый же вечер мать ни за что ни про что устроила ему нахлобучку.

Еще поутру, когда Филипп, пропахший вагонным смрадом, скатился по испревшим ступеням в подвал, мать гладила его почужевшее, черное от многодневной щетины лицо и всхлипывала:

— Жданой солдатик. Живой…

Он был весь полон тихой радости. Оглядывая почему-то ставший ниже и меньше подвал, половицы с выпиравшими, будто лодыжки, сучьями, успокаивающе повторял:

— Чего ревешь? Не реви. Дома ведь я.

Хорошо, когда возвращаешься с чужой стороны в домашнее тепло. Мать до отвала накормила его вареной картошкой с припасенными для этого раза мелкими, что обивочные гвоздочки, рыжиками. Под рыжики поставила закупоренную бумажной затычкой, потную бутылку самогонки, попытала:

— Научился, поди, в окопах-то?

— Кислое там вино, — сказал Филипп, но по тому, как неспешно наполнил рюмки, понятно было — разливать приходилось. А иначе, поди, застыл бы на железной крыше, пока везли до Вятки.

Мать ласкала его взглядом, удивлялась:

— Не знаю, почто ты вырос агромадной такой. Почитай, один ржаной хлеб ел.

— И я не знаю.

Мать была такой же непоседливой. Только что тут, у стола, хлопотала — глядь, уже стучит чугуном около печи. Когда на свету разглядел, увидел, что совсем старушечьи морщины стянули губы. Подумал: «Стану в мастерских опять слесарить, пускай она дома посидит. Денег зароблю».

— Ты не больно бегай-то. Сядь вот.

Посидели. Мать, то и дело вскакивая, стала рассказывать, что все ныне рехнулись: и мужики с булычевской текстилки, и чернотропы из мастерских ходят с ружьями. Красногвардейцы какие-то. Пуляли третьего дня. А по осени старая временная власть выпустила в Шевелевскую ложбину цельную реку спирту. Весь город был там — кто с ведром, кто с бураком, а кто и с водовозной бочкой. Бают, запились насмерть некоторые алчные мужики.

Филиппу это было не больно удивительно. Видал: солдатня цельные цистерны этого спирта ради дюжины котелков выпускала. Такое уж буйное время началось.

Так они разговаривали поутру. А вечером мать, прибежав домой, швырнула камышовую сумку в угол и заругалась.

Ругала она всех: и новую власть, и эконома господина Жогина, и Филиппа, и голодных ребятишек, которые ревмя ревут в приюте.

Приютская кухарка Мария Солодянкина была не из боязливых. Не зря пупыревские языкастые бабы окрестили ее Маня-бой. Она бросилась в дом эконома господина Жогина. В разбитых валенках протопала по зеркальному паркету. Степан Фирсович Жогин старательно обихаживал щеточкой белые, что молоко, усы и рассуждал со своим зятем, поручиком Карпухиным. Поручик курил похожую на музыкантскую дуду трубку. Окутывая свой широкий, с залысинами лоб табачным дымом, кричал: похоже, недоволен был самим господином Жогиным.

Заметив Марию, оба повернулись. У поручика перекосило щеку.

— Ты ведь знаешь, что теперь везде другие начальники, — подняв щеточку, ласково объяснил Степан Фирсович. — Пусть они и отвечают. Я из идейных, из политических соображений снимаю с себя обязанности. Пусть они отвечают.

Эконом приюта не любил грубых слов и крика, а Маня-бой на этот раз не поняла его доброты, утираясь фартуком, закричала:

— Где совесть-то ныне у людей? Сорок семь душ на шее, все исть хочут.

— Иди, иди, милая, — стараясь не слушать ее, помахал рукой Жогин, а поручик Карпухин вскочил с дивана и прикрикнул на эконома:

— Вот так мы их и распустили!

Он подскочил к Марии, повернул ее к двери, подтолкнул.

— А ну, марш отсюда! Живо выметайся.

И вот теперь Филипп Солодянкин, сердитый и заспанный, идет неизвестно куда искать управу у новой власти.

Он поднялся на взгорок к березовому садочку и ходко зашагал вниз, к Спасской. На углу малиново пыхали цигарки. Не узнаешь, что за люди. Хоть бы палку подобрать. Успокаивая себя, подумал: «Чего с меня взять?» — и шагнул навстречу огонькам.

— Кто такой? — просипел простуженный голос.

— Свой.

— Кто с вой-от?

Над головой стоящего блеснуло жало широкого японского штыка. «Красная гвардия», — понял Филипп и бодрее сказал:

— К начальству вашему дело.

— Что за дело-то?

— Там скажу.

— Сопроводи его, Гырдымов, — приказал сиплый голос.

Уже по первому окрику: «Шевелись, что ль» — понял Филипп, что это тот самый Гырдымов, с которым он вместе призывался в солдаты. Парень был говорун. Всех веселил. «Двух сантиметров в грудях недостача, а то бы в прапора вышел».

— Ты, Гырдымов, потише, прямо в крыльца мне штыком тычешь, — не столько из-за того, что колол конвойный в спину, просто, чтоб узнал его, сказал Филипп.

— Не разговаривай давай, — прикрикнул тот.

— Эх ты, дура, не узнал, что ль? Филипп я, Солодянкин. Забыл, медовуху пили?

— Помолчи давай! — прикрикнул опять Гырдымов. — Может, ты контра? Пили при старом строе.

Филипп захохотал, но Гырдымов не пошел с ним рядом, только винтовку повесил за спину. Осторожничал.

Под широким навесом бывшей губернаторской канцелярии, от которой еще по зиме отгонял свирепой улыбкой осетин в черкеске, держался зеленоватый потусторонний свет керосинокалильного фонаря. Кто-то писарским почерком вырисовывал на грифельной доске: «Вятский Совет». «Сюда и надо», — понял Филипп.

На свету увидел он, что Гырдымов тот самый, с которым призывался. Только теперь у него от виска к подбородку поблескивающий молодой кожей шрам. И стал он поплотнее, возмужал.

— Ужасно сильно разукрасили тебя, — сказал с пониманием Филипп.

Антон Гырдымов нехотя объяснил:

— Кирасир мазнул.

«Птицей важной, видать, он заделался при новой власти, коли разговаривать затрудняется», — решил Солодянкин.

Его ввели в квадратный зал с мраморным камином, около которого за голым столом сидели изнуренные люди. Гырдымов подскочил к одному, чуть ли не прищелкнул каблуками. Филипп сразу узнал того человека: маляр железнодорожный — Василий Иванович Лалетин. Глаза с азиатской косинкой, в цыганской бороде искрится ранняя седина. Ему бы Филипп сам обо всем сказал. Но Антон уже докладывал:

— Задержан подозрительный.

«Это я-то подозрительный? — удивился Филипп. — Вот хлюст», — и, отодвинув плечом Гырдымова, крикнул:

— Ты не плети ерунду! Какой я подозрительный? Вместе с тобой призывался. Я, Василий Иванович, по приютскому делу. Ребенки голодуют.

— Молчи, — одернул его Гырдымов, — я по всей форме докладаю.

— Ладно, Антон, — сказал Василий Иванович. — Ну, говори, мил человек! — и сунул руку под бороду. У него и раньше была такая привычка.

Филипп решил ломить напрямик. Не из-за себя ведь пришел.

— Я не знаю, как тебя теперь, товарищ Лалетин, звать-величать, ране-то ты известный мне маляр был, — но чепуха на постном масле выходит. Второй день ребенки в приюте голодают, — петушисто начал он.

— Уж не Гурьяна ли Солодянкина сын? — прищурив лукавые глаза, спросил Лалетин.

Филипп расплылся в неудержимой улыбке.

— Конечно, я, — и посмотрел на Гырдымова: и мы здесь не безвестные. Отцу в кузнечный цех не один год узелок с обедом таскал и сам в механическом начинал слесарить, с Василием Ивановичем, почитай, каждый день виделся.

— Посиди, мил человек, — положив тяжелую, в несмываемых чешуйках краски руку на плечо Филиппа, попросил Лалетин, — с электростанции ребята пришли. С ними надо в первую голову поговорить.

Неуклюжий солдат выложил на стол мазутные пятерни и, словно читая по ним, начал рассказывать Лалетину и второму, в нерусском френче, с испитым лицом. Говорил он о том, что электросвета не будет, начальник станции удрал, а машину попортили механики. Вся надежда на приезжих матросов — есть ведь промежду них машинисты!

По великанской фигуре Филипп сразу понял: говорит слесарь Василий Утробин, хотя тот и был, как офицер, весь в ремнях. Если на досуге, и этот бы узнал его.

Человек в френче, слышно, Попов по фамилии, сухой, с тщедушной грудью; послабее каждого из здешних, а распоряжается всеми. Взглянул глубоко сидящими с недружелюбным блеском глазами на Утробина.

— Ищи машинистов, веди на электростанцию!

Тот, надвинув папаху, пошел к выходу.

В зал то и дело вваливались солдаты, матросы из балтийского экипажа «Океан», рабочие в криво подпоясанных ремнями шубах. Они, оттирая уши, грохотали прикладами. Плохо приходилось усатым — те еще выдирали сосульки.

Почти все эти люди докладывали о своих делах то Попову, то Лалетину и снова уходили или, сунув винтовку меж колен, тут же, сидя на полу, подремывали до приказа. Среди этих, положив голову на подоконник, спал подросток в наброшенной на плечи реалистской шинели с желтым галуном. Иногда он поднимал осунувшееся лицо, озадаченно смотрел вокруг и снова ронял чугунную голову. «Этот-то что тут делает?» — удивился Филипп.

Некоторые красногвардейцы шли к стене. Там прямо на полу стояло цинковое ведро с водой, а на брезенте грудилась целая гора солдатских караваев. Прислонив винтовки к плечу, люди тут же ели хлеб, запивая водой. Гырдымов тоже пристроился там, отломил краюху и ел.

«Ишь караваев сколько натащили себе», — с неприязнью подумал Филипп, вдруг ощутив в желудке посасывающую нудь. Он бы тоже вцепился зубами в пахнущую медком хлебную горбушку, но его никто не звал. «Где там Лалетин, забыл, что ли?»