— Я Кириллу Федоровичу передам, чтоб он тебя отметил, — сказал банкир. — Если на бутылку тебе дать, огласка не та будет. Могут истолковать так, что районный руководитель механизаторов спаивает.
Высоко себя ценил Леон Васильевич Редькин. Высоко!
Степан руками замахал: «Ничего не надо мне. Я ведь так». А и махать было не надо, банкир денег не давал, а мог бы и дать. Больно тяжелы оказались дрова.
И не банкировы они вовсе оказались, а Матвея Прохорова, многосемейного мужика, недавно перебравшегося к ним в Лубяну из колхоза «Родина». Ограбил, выходит, Степан вдвоем с банкиром этого Прохорова.
Степан явился тем же заворотом к Редькину: ошибочка вышла. Тот очки протер.
— Понимаешь, какая штука, если он искаться начнет, его могут оштрафовать за незаконный лов древесины. Но я ему могу заплатить по расценкам. Сколько у вас кубометр дров стоит?
А сколько кубометр дров стоит, кто знает? Они вывозят кто как. Иные и ловят.
— Ладно, — Степан махнул рукой. Понял: тут ничего не добьешься.
Мучило его то, что Матвеевы дрова увез. Повинился Степан перед ним, насобирал на берегу Чисти бревен, досок, что остались в лугах после половодья, и привез ему домой.
— Коли сам еще сгоношишь штабелек, вывезу. Извини ты меня. Сундук я, сорок грехов. Эк незадача какая вышла. Я ведь вправду думал, что это дрова Аксиньины, матери Леона Васильевича, а твои оказались.
Прохоров сговорчивый мужик: ну раз вывезешь, дак ладно. Так и захватил банкир дрова. То ли Аксинья запамятовала, то ли Редькин сам такое удумал.
У Редькина эти дрова в дело пошли. Тут уж сам он работал, сердце не мешало. Такой высокий да плотный забор соорудил, что цыпленок не проскочит. Доски в закрой. И скрыл забор две теплички, в которых Аксинья чуть ли не с марта огурцы да лук выращивала. Сказывают, по немалой цене сдавал их Леон Васильевич в комиссионку. А потом цветы будто бы садить стал. Врал ли, правду ли говорил Макин, будто на цветах тоже большие деньги заколачивают люди. Ни у кого цветов в районе нет, а к свадьбе или к дню рождения их полагается дарить. Вот и годятся Аксиньины тюльпаны. Придут люди к Редькину. А тот: «Я ничего не знаю. Это маманя у меня растит цветы. Съездите к старушке». А Аксинья уже знает: цветочек — полтинник.
— Уж самые последние, самые последние, — вздыхает Аксинья.
И обдирает человека, а вроде доброе дело делает: от себя последние цветы отдает.
Раньше-то Аксинья была баба как баба. Натужно жила. Овдовела рано. Свела мужа в гроб желудочная болезнь. Одна вдова поднимала двоих парней — Леона и Анисима. Оба они, как подросли, ударились по бухгалтерской части. Анисим — это тот, что три недели был Нинкиным мужем. Он жил в леспромхозе, а старший, Леон, вышел в большие люди, в райисполкоме работал, а теперь управляет районным банком. Ничего худого не скажешь, в нужде все время парни находились, а к учебе рвались. Андрей Макарович Дюпин вместе в Леоном учился в техникуме, так рассказывал: привезет тот на время сессии мешок сухой картошки, пересчитает, сколько на день приходится, и хоть что делай, больше двадцати ломтиков не съест. Тут уж в нем эта самая выдержка и точность сидели.
Мужики при случае гордились своим лубянским выходцем: большой человек в райцентре, а чтоб пойти к нему, по какому-нибудь делу, опасались. Пробовал как-то Тараторка еще при Гене-футболисте через него добыть деньги на строительство коровника, да отступился. А вот Зотов сумел с банкиром подружиться.
Аксинья Редькина всю жизнь себе покою не давала. Бабы во время отдыха хохочут на соломе, про мужиков разное говорят, про то, что надо бы бражку учинить, рассуждают, праздники близко, а она все стонет. Травы для коровы мало накошено, дрова на зиму не пилены, колодец обваливается. Ой, сколь работы! Ой, сколь работы! Ой, сколь работы!
Ни себе, ни парням покою не давала. Уехали сыновья, она, как в молодости, с багром на Чисти бревна ловила, скатывала в свой штабелек. А летом, чуть пообсохнут тюльки, начинала таскать их к дому, на гору-то. И пустой идешь, не раз остановишься передохнуть, а тут с тюлькой. Вовсе все занемеет.
Люди Аксинью жалели:
— Што ты, надорвешься ведь. Такие тюльки в гору прешь. Дай вон Егору али Степану на поллитру, они тебе вывезут.
Но ей, видно, жалко было деньги на вывозку изводить. Еле дышит, да тащит бревно. На ноги поглядеть страшно: все они у нее синими бугристыми жилами виты-перевиты.
— Надсадишься, — жалел ее Степан. — Давай перевезу.
А Аксинья оперлась о поставленное на попа бревно, выдохнула:
— Дак как без дров-то? Надо! Я уже теперь помаленьку, — и опять кряхтит, тащит.
А у самой дров этих самых было в ограде и на воле запасено только колотых зим на пять, а то и на шесть. Непонятно, из-за чего человек себя истязал?! С колхозной работы придет, дотемна ширкает пилой одна-одинешенька, и с утра то же самое. И сено так же на себе волочила. В гору.
Парни в это время редко наезжали. Леон Васильевич все занят был по командировкам, а Анисим после разрыва с Нинкой тоже реже заглядывать стал. Вот и жихровала так Аксинья. Жила справно: все у нее было — и соленое, и моченое. Сыновья наедут, есть чем попотчевать, а все жаловалась.
Довела себя Аксинья до того, что пришлось ноги резать врачам. Вовсе избугрились они.
Врач говорит:
— На койку надо, бабушка, ложиться.
А Аксинья:
— Дом-от как я оставлю? Топить печь кто станет? Сено еще не выносила.
— Ну а помрешь, так лучше будет? И дом никому не нужен станет, — сказал врач.
Этим убедил, но все равно не долежала Аксинья положенного, прибрела домой.
Дом года четыре назад Леон Васильевич углядел. Понял, что для отдыха сюда приезжать — милое дело. Да и не только для отдыха. Все у него получалось обстоятельно, капитально и дешево. И тут так вышло. Пришел к Кириллу Федоровичу: так и так, домок бы отремонтировать матери как пенсионерке, у которой жилье в аварийном состоянии.
И пошла работа. Подвели строители под Аксиньин дом ленточный фундамент, обшили вагонкой, веранду пустили сбоку. Вовсе иной вид! Все законно, и считай, что без копеечки обошелся Леону Васильевичу этот ремонт.
Аксинья теперь в своем доме чувствует себя сторожихой, потому что на лето семья старшего сына наезжает, бабку теснит.
Дом — полная чаша, а Леон Васильевич нет-нет да выпросит у Зотова еще помощь: чтоб водопровод к дому от линии прорыли за счет совхоза, деревянный тротуарчик подвели.
— Знаю, что хозяин должен это делать, да ведь матери семьдесят, разве ей под силу, — толкует банкир, хотя сыновья, здоровые парни по двадцать лет, жеребцами ржут на реке. О себе уж Леон Васильевич не упоминает, просто рука на сердце.
— Какой может быть разговор! — улыбается Кирилл Федорович. — Сделаем. — Будто для него банкиру помочь одно удовольствие.
И готово, протянули ниточку водопровода в дом, тротуарчик настлали.
А как иначе Зотову быть? С банкиром ему ссориться не с руки: сразу все строительство застопорится, а совхоз только-только пошел в гору. Тут кредиты нужны. А башковитый Леон Васильевич из-под земли их выроет, другим недодаст, а лубянскому совхозу добавит. Большое дело — добрый отношения. Это ведь не только «здравствуйте — до свидания».
А явится Зотов к банкиру — вроде все шуточки поначалу:
— Ох, ексель-моксель, никак не научусь хитрости. Ну, скажи, Леон Васильевич, как тебя можно обмануть да кредит получить на строительство?
Тот похохатывает: нельзя, дескать, меня никак обмануть, ухо востро держу.
Говорят про лицензии на лосей, про волков, которые близ Лубяны объявились, сговариваются на охоту съездить, и, глядишь, выходит Кирилл Федорович веселее прежнего. Есть ему кредит.
А другой, хоть навзрыд реви, бейся бедовой башкой о банкиров стол, ничего не получит, потому что подхода не знает.
Вот ведь как на службу самому себе повернул Леон Васильевич банкирово кресло, а вроде ничего незаконного не делает, не ворует, не растрачивает средства, наоборот, блюдет бюджет, а польза есть.
Как-то Кирилл Федорович позвал Степана к себе в кабинет, дверь прикрыл.
— Банкир приезжает, надо бы ушицу сочинить да место поукромнее найти. Леон Васильевич на виду у всех не любит. Может, в твоей Сибири сделать? Ты только насчет рыбы расстарайся. Бредешок возьми…
Лишние слова тут были не нужны.
Степан в Сибирь сходил, есть рыба в пруду. Все изготовил к приезду гостя. Костерок развел, вода в ведре кипит. Когда вышли из газика Редькин и Кирилл Федорович, начал он колдовать: к палкам у бредня были привязаны тяжелущие шестерни, так что в воде держались палки торчком, а к ним привязал он тросы и перекинул на другой берег. До поры до времени их было не видать.
— Ну что, помочь? — спрашивает Зотов и собирается сбросить брюки. С бреднем-то по воде лазят так, что пуп в тине бывает. Он человек быстрый, раз-раз — уже в трусах. И Редькин нехотя снимает пиджак. Глаза колючие. У него сердце, а тут бредень тянуть. Раньше не могли рыбы заготовить?!
— Не надо, я один, — сказал Степан. Поднял тросы и начал с берега по очереди тянуть то один край бредня, то другой.
— О-о, механизация, — удивился Зотов и схватился за трос.
Быстро вытянули вдвоем-то на уху, и ног не замочили: и щучка была, и окунь, и сорога.
— Ексель-моксель, окаянная душа! А зачем меня штаны заставил снять? — весело ругался Зотов и нахваливал Степана: — Умелец ты, Степан Никитич. Левша, бредень подковал.
Степан уху сварил, хотел оставить директора с гостем, но те настояли, чтоб и он не уходил. Такое умение проявил — надо остаться. Хвалили уху гости, наелись до «не хочу».
Лежали у костерка, и Леон Васильевич вспоминал о своей работе в районе.
Долго они в тот вечер засиделись. Банкир, хоть и ссылался на сердце, водку пил и под конец вовсе подобрел, начал Степана обнимать:
— Я ведь тебя давно знаю. Парнишкой за твоим трактором бегал. Мечтал механизатором сделаться. Лучше работы не знал.
Зотов все старался свести разговоры на анекдоты да на всякие смешные бывальщины, а Редькин гнул свое: хотелось ему рассказать, при ком он работал да как умел выполнять тяжелые задания. Степан помалкивал: о таких-то людях он только понаслышке знал, а Леон Васильевич вон работал с ними и мог не сбиваясь рассказать, кто за каким председателем райпотребсоюза шел, куда делся какой директор МТС и другие видные люди.