«Ко-ко-ко», — постукал шпорами, опять поглядел: что, мол, съел?
Вот какой хитрован этот петух.
Попробовал Степан приспособить аптечную резинку. Клюв петуху замотал. Не откроет клюв — не запоет. Ночь прошла тихо, а на следующую снова петух заорал. Пришлось посадить его в дальнюю кроличью клетку. Слышно, что орет, но не так ясно, сноху не будит.
Не нравилось Веле, что все время у Ольги и Степана проходило в работе. Прибежит Ольга из своей столовой — тяпку в руки и впробеги окучивать картошку. Уж вдругорядь подгребает. Веля тоже сходила раз. На первых двух рядах выдохлась, сбросила платье, в одной рубашке стала работать. Не помогло, в трусах осталась. Все равно жарко. Быстрехонько мозоль себе набила. Большущую, с рыбий пузырь, и ушла под старую березу, в холодок, отдыхать. Не ожидала, что такая работистая картошка. Обиделась.
Но отдых не помог. Вернулась домой неразговорчивая. А как подкопилось еще побольше этого недовольства, начала высказывать Степану.
Села — нога на ногу, ногти напильничком обихаживает и говорит:
— Скучно и некрасиво вы живете. В огород выйдешь — ни одного цветочка. Гладиолусы, тюльпаны надо развести.
— А зачем их? — с простой души спросил Степан. Он и вправду ценил только те растения, которые на дело шли, лук, огурец, к примеру. А цветов коль надо, заскочи в лес или в любую канаву, всяконьких наберешь: и ромашки, и колокольчики разные. Зачем ими огород занимать?
— Красоту не понимаете, — осудила сноха Степана.
Он это проглотил, не поперхнулся. Не понимает, так не понимает.
Разошлась Веля. Задает вопрос:
— А зачем вам, папаша, столько картошки?
— Ну как, сами едим, поросенку надо, корове.
— А еще?
— Да вся, считай, расходится. Останется — продадим.
Тут Веля разошлась еще пуще:
— Частник в вас, папаша, сидит. По-украински куркуль, по-старому кулак, а по-современному накопительская натура.
Да со злостью сказала, будто вправду он классовый враг, кулачина. У Степана кусок в горле застрял.
— Я частник, сундук, сорок грехов? Я кулак? — удивился он, а больше и не сообразил, что сказать. Ну и отлила пулю сношенька. Однако воли словам не дал. Собрался с мыслями. — Дак ты што хочешь, чтобы я, мужик, тоже у государства на шее сидел и картошку в городе покупал? Теперь и так у нас в совхозе в среднем ртов-то больше, чем рабочих рук. А у меня поросенок, телушка и курицы. Если я сельский житель, так неужели мясо в лавке брать стану?
Велю это нисколько не охладило. Она своей гордой головой кивала, будто эти слова были как раз в поддержку ей.
— А зачем вам двоим поросенок и телка? Продавать будете мясо? Вот это и есть частнособственнический инстинкт.
Ольге хорошо, она будто ничего не слышала, заменяла на столе эмалированные блюда и молчала. Еще Степана же и поддела:
— Вот ты кто. Кулак! А я думаю — с кем это живу?
Степан вскипел, по столу бухнул ребром ладони, картошка жареная на колени посыпалась со сковороды.
— Чо это ты городишь! Чо городишь! Кулак я? Да я, может, сам бы от этой второй-то смены отказался, дак нельзя мне: и у меня мяса не будет, и у вас, у городских, его на прилавке убавится. Вот и частник я, гну горб.
Вроде вразумил сноху. Опять начал картошку уписывать.
Не тут-то было. Она с другого боку. Ласково, реденько, будто он вовсе дурак какой:
— Я зачем об этом говорю? Вот мамаша на сердце жалуется: к чему столько картошки садить, мучить себя? Если потребуется, мы вам будем помогать. Сережа получит майорское звание, у него прибавится зарплата.
Степан отвернулся: говори, говори… Помогать! Што он, без рук, без ног, штоб на сыновом иждивенье быть? Вон сама-то Веля приехала всего с одним рублем, набрала каких-то купальников, корзинок, шляпок. На другой день к Ольге:
— Мамаша, такой чудный крепдешин в вашем магазине. Он в моду входит, дайте двадцать пять рублей.
Вот тебе и помогать. Хоть бы не толковала, чего не надо. Как же без огорода в деревне?
Степана захлестнула обида. Вспомнил он еще один разговор. По весне его соблазнил Егор Макин поехать в город на базар продавать картошку. В гулком высоком павильоне надели халаты, весы взяли. Все честь по чести. Обошел Степан ряды, цену узнал и пошел катать-продавать за тридцать копеек килограмм. Подходили люди, качали головами — дороговато, но картофелины были чистые, плотные — с песка. Покупали. Вдруг проталкивается мужичонка в старой шинели. Лицо небритое. То ли пьян, то ли с похмелья.
— А-а, барыга! Мы за вас… Я вот руку потерял. А ты меня обираешь!
Степан на него прикрикнул:
— Я тоже дома не сидел, — и показал шрам на руке, — не хочешь — не бери, а лаяться нечего.
— Вешай, барыга! — не сбавлял свой тон мужик в шинели и деньги бросил на чашку весов.
Степан с чашки деньги стряхнул.
— Я тебе барыгу покажу!
А тут из очереди подпели:
— Конечно, втридорога дерете.
— Базар цену установил! — крикнул Степан.
— Вешай, барыга!
Расстроился Степан: продавать не стану. Тут же весы сдал, мешки на трактор и домой, даже Егора не дождался.
Сказал Ольге, что картошки на базаре задешево полно, не берут. Потом узнала она, что Егор свою картошку раскатил, стала Степана посылать. Как ни гнала его, больше не поехал. Да пусть она сгниет, эта картошка, только бы не слышать обидных слов.
И вот теперь сноха, почитай, то же говорит. Вот как смотрит: кулак он, барыга.
Знала бы, какие настоящие-то кулаки были. Вон Тюляндин, в дому у которого теперь медпункт, по три мужика в батраках держал. По улице шел, никого не замечал. Когда раскулачивать стали, сам и маслобойку, и мельницу сжег. Вот этот за свою копейку мог задушить.
Сама сноха навела его на ссору.
Выпил Степан с Егором Макиным, явился домой навеселе. Егор дожал ржаное поле, выдали ему премию — пятерку. Само собой, на поллитру намек.
Веля опять начала Степана частником подшивать. Кулак да частник.
Он взял и грохнул табуреткой о пол. Посильнее, чем прежде. И, чтоб приструнить сноху, строго сказал:
— Штоб этого больше, сундук, сорок грехов, не слышал я. Ишь моду взяла, сикуха! Усеки язык. В гостях живешь, и нечего со своим уставом лезть.
Вот этого и не надо было говорить: раскаивался Степан, да не тут-то было. Сноха в слезы, в стоны:
— Алик, мы здесь чужие. Уезжаем, Алик!
Притащила чемоданы, ревет и бросает вперемешку со слезами свои кофточки да купальники. Степану впору хоть на колени перед ней падать. Ольга туда же, на него насела.
— Ишь, расходился! Да я тебя, старого, — и полотенцем по спине, — чтоб не видела эдакого бедокура. Убирайся куда хошь.
У самой глаза смеются, а до смеху ли.
Степан ушел от греха подальше. Сел в дверях хлевушки на порог. Вот дал бог сношеньку. Вон как его чихвостит, вон как величает: кулак! А чего он бесплатно взял, чего заарканил? А ничего! Все свои руки! Он себе мешков с посыпкой не выпрашивает у совхоза для откорма личных свиней, не норовит даром урвать. Дак за что такая обида?
В клетке, шевеля губой, белый пушистый кролик спокойно ел траву. «Хорошо вот ему, — позавидовал Степан. — А я, сундук, сорок грехов, страдай!»
Долго не мог успокоиться Степан. Потом вроде полегче стало. Взял дерюжку, постелил около хлева. Ни в клеть, ни в избу не пошел. Там вдесятером кашу не расхлебаешь.
Проснулся он из-за дождя, который шуршал по крыше, где-то в углу лился через щель меж досок. Было уже темно. Степан обрадовался: давно не мочило. Пахло смородиновым листом, пылью, спрыснутой дождиком. «Это хорошо, — подумал Степан, — может, овес вытянется еще, отава подрастет».
Он вспомнил ссору, и радости поубавилось, вздохнул. Тотчас же услышал рядом Ольгин голос:
— Ну чо, бедокур, вздыхаешь небось? Сноху прогнал…
Степан испугался: неужели вправду уехала? Но виду не подал, что беспокоится. Сердито сказал:
— Пускай в двадцать четыре часа выметается, коли так.
Но Ольга поняла, что ему не по себе, что боится снохиного отъезда.
— Не казнись, — успокоила она его, — уехала с печи на полати. Со слез-то слаще тебя спит… Пойдем уж в избу, хватит дуреть-то. Связался с кем.
— Не пойду, — заупрямился он. Не уехала сноха — вернулась обида. — Да за такое, знаешь, ремнем надо отходить по толстому месту.
Ольга сидела на порожке. Он поднялся и сел рядом.
— А чо расходился-то? — упрекнула она его. — Промолчал бы, и все. У нее язык на полом месте, дак мелет. Ну, и слово сказала, дак не по лбу дала.
— Ишшо по лбу, — опять разгорячился Степан. — Да какой я кулак! За это, знаешь…
— Ладно уж, Степан, — попросила его Ольга, — не расстраивайся. Пойдем-ко в клеть, пойдем. Плюнь на все. Рано тебе ведь завтра.
Она его понимала. Может, больше, чем он сам себя. Степан встал и побрел в клеть досыпать недоспанное.
Дожили до середины августа. После военных лагерей вырвался в Лубяну Сережа. Загорелый, подтянутый, в новых майорских погонах, так что недалек был от правды Тимоня-тараторка, когда назвал его полковником.
Веля, веселая, ласковая, крутилась перед ним, вскидывала руки.
— Щоколадненькая я стала, шоколадненькая?
— Да, конечно, чистый шоколад, — смущаясь при отце того, как ластится жена, соглашался Сергей.
Сыном Степан гордился. У кого еще майоры-то в Лубяне есть? Редко у кого.
С Аликом Серега на полянке перед домом затеял борьбу.
— Да ты смотри, — нахваливал Алика, — ну и сила у тебя, ну и хватка!
А тот старается. Сергей поддается, падает. Алик старался вовсю: силы и вправду у него прибавилось.
Не дав Сергею позавтракать, потащил его Алик на конный двор, показать, как он умеет ездить на Волге. Вернулся гордый.
— Ну, пап, — рассказывал Сергей, — настоящим кавалеристом Алик стал, ей-богу, я так не могу ездить.
Алик радовался и все хотел показать отцу еще какое-нибудь свое умение.
Самой нарядной одеждой считал Степан военную. По праздничным дням и торжественным случаям надевал китель, брюки и хромовые сапоги, подаренные сыном. Ходил неловкий, непривычный сам себе в этом костюме.