Летние гости — страница 11 из 110

«Если бы дать Спартаку один пулемет «максим», тогда он бы всех патрициев покрошил. А если бы еще добавить дюжины три берданок да маузер Спартаку», — с волнением думал он. И, конечно, Филипп сам бы не задумываясь поехал на подмогу, повез это оружие. Уж по такому случаю Вятский горсовет отпустил бы. И, ясное дело, на первых порах побыл бы инструктором. «Что-что, а «максимушку», черным платком глаза завяжи, сумею разобрать и собрать».

Филипп даже не заметил, как ушли мужики, а потом и Сандаков Иван. Сидел у едва мерцающего в масляной плошке фитилька, глотал страницу за страницей, пока Капустин не прогнал его спать на полати.

Но Филиппу не спалось. Он спустился на пол, разбудил Митрия.

— Что хошь делай, не могу уснуть. Зажги, а?

— Со мной тоже так бывает, — налаживая светильник, обрадованно сказал Митрий. — Читай, читай!

Солодянкин кровожадно набросился на книгу. Читать было тяжело, одно расстройство. Филипп иной раз не выдерживал, захлопывал корки. Брала его ярь. Этого подлого Марка Красса он бы сам к стенке поставил. А те-то дуралеи! Вся сила в том, чтоб вместе быть, а они наособицу от Спартака пошли.

Такого с Филиппом, пожалуй, еще ни разу не было. И во сне он слышал голос Спартака, и сам божился, что приедет с пулеметом, уговаривал, чтоб тот держался сколько есть мочи.

Утром Солодянкин разошелся и, схватив ухват, начал чертить по полу, где бы лучше всего поставить Спартаку «максим» во время боя. Капустин и Митрий слушали его с ухмылочкой: не верили, что можно так. Архипка, правда, глядел на летающий в руке Филиппа ухват. На Капустина Солодянкин обиделся. Вот ведь, даже такая жизнь, как у Спартака, его ни капли не задевает. Это надо волосы на голове дыбом иметь, чтобы так-то.

— Ну, поднимайся, великий фракиец Спартак, в школу надо, — уже одетый, положил Капустин руку на плечо Солодянкина, и тот засмущался, довольный этой кличкой, но сказал вроде с обидой:

— Дразнишься. А между прочим, рысковый мужик, Поставь такого во главе Красной гвардии, разгону даст.

Капустин захохотал.

— Из древнего Рима пригласим? Давай. Вместо Кузьмы Курилова. Я согласен.

По дороге Филипп думал о том, что получилось бы, если бы Спартак оказался в Вятке. Обмундировать сразу надо, шинель выдать, ботинки с обмотками: сапог, слышно, на складе нет, папаху. Но после этого потерялось в Спартаке все спартаковское. Филипп разочарованно понял, что в солдатской шинели, в папахе похож гладиатор на любого вятского мужика, на того же Василия Утробина.

Подошли к школе. Старательно околотили голиком снег с сапог. В безлюдном школьном коридоре эхо множило шаги. Петр подходил к классным дверям, прислушивался. Филиппа охватила давняя робость. Вот выйдет учитель и скажет: «А вы что тут делаете?»

За первыми дверьми резкий женский голос говорил:

— Кошкин, напиши: «Тятя пашет землю сохой».

— Нет, это не Вера Михайловна, — сказал Петр.

За следующими дверьми колокольно гудел бас:

— И сотворил господь землю…

Это и есть, наверное, поп Виссарион, о котором говорила Вера Михайловна. Капустина так и подмывало распахнуть дверь и крикнуть ребятишкам, которым давно, конечно, осточертели дурацкие легенды и заповеди: «Выходи! Бога нет, закона божьего тоже» — так, как он кричал это в реальном училище весной прошлого года, за что был с треском выгнан.

И Петр распахнул дверь. Высоченный поп — не поп, а попище — с вороной гривой на гранитно тяжелой голове навис над покорными головенками.

— Вы почему здесь? Закон божий снят с преподавания. С епархиального совета взята подписка о невмешательстве в гражданские дела. Почему вы не подчиняетесь? — подойдя вплотную, спросил Капустин. Вид у него был строгий. В голосе железо.

Поп Виссарион ухватился за серебряный крест. Лицо налилось злой кровью.

— Потому, что бог не снят, — сказал он.

— И бог снят. В школе вам делать нечего, освободите класс, — все так же враждебно проговорил Капустин.

Подбирая подрясник, поп вымахнул из класса. Серебряный крест возмущенно качался на животе. В коридоре поп чуть не налетел на Филиппа.

— Антихристы! Как без веры жить станете? Сопьется народ без страха, изверуется.

— Ну-ну, батя, не ругаться, — предупредил его Солодянкин. — Есть у нас вера. Мы в социализм верим.

Потом было собрание, и Петр рассказывал школьникам о том, за что стоит советская власть, что в Вятке теперь есть клуб под названием «К свету», что будет в булычевском дворце Дом науки, искусства и общественности и что все это для простого народа, что надо жить по-новому, петь новые песни.

Вера Михайловна, облитая малиновым жаром, с удивлением смотрела на Капустина, и в ее взгляде было столько восхищения, что Филипп с неодобрением заключил: как на святого смотрит.

Петр, видимо, этот взгляд чувствовал. Перед тем, как разговаривать с Верой Михайловной, поправил мысок льняных волос на своем лбу, обтрепавшийся до ряски рукав пиджака быстро загнал под рукав кожанки.

— От интеллигенции, от учителей особенно, мы ждем огромной помощи. Надо в Тепляхе Народный дом открыть, библиотеку, а сколько неграмотных у нас!

Говоря, Капустин все время смотрел на Веру Михайловну. Только иногда на другую учителку — Олимпиаду Петровну. А та, видать, старая дева, вся ссохлась. Да и скроена была по-мужиковски.

Еле-еле ушли из школы.

— Приглянулась, видать, тебе учителка? — сказал Филипп.

— Ты что это городишь? — рассердился Капустин.

— Я ведь видел.

Капустин сплюнул.

— Ты как говоришь-то: надо волосы дыбом иметь? Вот у тебя теперь мозги дыбом.

«А видно, что у самого волосы дыбом», — подумал про себя Филипп, не сдаваясь.

* * *

Этой зимой вчетверо против прошлогодней было в волости мужиков. Приехали с фронта бедовые, скорые на дело и расправу солдаты, не подались зимогорить бородачи и не добравший до солдатчины годы подрост. Слышно, двухдомные истобенские лоцманы и те не двинулись на разлюбезную реку Енисей, остались у баб под боком. Пимокаты тренькали струной не за Уралом-горой, а в своих избах. Расписной токарной безделицей, корчагами, горшками, глиняными свистулями, разрисованными валенками, глазастыми секретными сундучками из капо-корешка, гармонями и гармониками, соломенным выдумным товаром завалены были зимние сельские базары. А лапти, рогожи да липовую, берестяную утварь — сита, корыта, туеса-бураки, пестери, кадушки, ушаты, ступы, чаны, лохани, ложкарские поделки и в счет нечего брать. На версту вытягивался щепной да лыковый ряд. И на ярмарки, и на частые нынешние сборища валил народ валом. У наслышанного, видалого люда ко всему незаемный интерес.

И в Тепляхе в этот день березняком взнялись оглобли. Продираясь следом за Митрием и Капустиным сквозь путаницу подвод, с тревогой думал Филипп о том, что будет им сегодня жарко.

Сеном и овсом, а то и просто яровой соломкой похрупывали лошадки, на крыльце стоял гул, смачная ругань и гогот. А около крыльца, как глухари на токовище, расхаживали молодые мужики, подъедая друг дружку. Останавливались, того гляди сцепятся.

Те, что помирнее, угощались самосадом.

— Из листу-то слаб, пустой он. А вот корень дерет.

Кисеты у тепляшинцев были тугие. За войну обучились старики да калеки растить свой самосад. А он у каждого разный, не на одинаковый манер, как солдатская махра: один попробуешь, другой интересно курнуть. Так и дымили.

Прибрел на собрание даже Фрол Ямшанов, задавленный бедностью мужик, который жил, почитай, одним лесом. Зверье да птиц он любил больше, чем людей. Над своей лохматой, пьяно запрокинувшейся лачугой поднимал скворешни и дуплянки. Когда дуплянки делал, точно знал, какая птица жить станет, иволга ли, зеленушка ли. Тепляшинцы, что побогаче, считали его блаженным. Он один на все село жил в курной избе. Дочери его, смирные, работящие девки, даже не ходили никогда на гулянья, потому что от волос и одежды пахло дымом.

Стоял он теперь в армяке, подпоясанном лыком, и забило улыбался, слушая гогот.

— Мотри-ко, Фрол, ты как на свадьбу собрался.

— Невеста-то будет. Аграфена-мельничиха, слышно, едет. У нее добра-то за пазухой хватит.

— Го-го-го! Не сплохуй только.

Сандаков Иван как-то углядел Петра и Филиппа.

— А ну, мужики, расступись, расступись, дай дорогу, — и через густой запах овчины, самосада и сухих трав провел в летнюю половину дома.

Стенописцем мороз изукрасил здесь потолок и стены, каждый гвоздик, каждую паутинку отделал белым бисером. Вдоль стены засели бородачи, глядели неприветливо из-под насупленных бровей.

К столу тянулись представители от деревень, снимали вареги, сморкались, задирали полы, изгибаясь, из-за трех одежин доставали мандаты: все законно — обществом посланы. Вкатилась завернутая в ковровую шаль фигура, руки растопыркой, концы шали пропущены под мышками, на пояснице узел. Из поднявшейся шалашом шали бубнит что-то.

— Эй-эй, рассупоньте-ко, бабы, мужички-и!

Выскочил артельный человек Степанко-портной, вертанул фигуру на месте, грохнул хохот. Пойми попробуй. Вроде на веселье наладился народ, не на драку.

Петр к сельской публике привычен, подсел к солдатам. Откуда? Есть ли кто из Питера, Екатеринбурга, иных больших городов? Из этих надежнее найдешь сочувствующих большевикам. Вроде есть. Да и вчерашние мужики держатся табунком.

Фигуру освободили от шали. Оказалась бабища. Пунцовая, круглая, что ступа, не в обхват. Из таких, что мешок-пятерик вскинет на спину и не ойкнет.

Зубоскалы опять насели на Фрола, который сидел на краю скамейки, поглаживал белую, как облупленное яйцо, лысину:

— Эй, Фрол, невеста прикатила.

— Да что вы, мужики, я женатой! — выкрикнул тот на серьезе.

— Ничего, старуху продай.

— И даром ее у него не возьмут. А вот Аграфена-то на сметане сбита.

Аграфена повела злой бровью.

— Сбита, да не для Тита, — и пошла к Сандакову.

— Ты чего, тетка? — уперся взглядом в нее Сандаков Иван.