ГЛАВА 6
Когда едешь ночью средь черных лесов, среди невидных во тьме луговин, по зернисто мерцающей дороге, весь интерес в небе. Оно манит студеным блеском звезд. И чем дольше смотришь, тем больше их, будто кто медных опилок сыпнул туда. Филипп поторапливал Солодона, думал о звездах, о Спартаке, о том, что, если поспешить, успеет к своей Антониде.
— А вот как ты считаешь, Петр, те же звезды были при древнем Риме? — спросил он, стремясь хоть тут найти что-то общее с предводителем бунтующих рабов.
Капустин усмехнулся: опять о Спартаке речь.
— Конечно, на те же он звезды смотрел. Ведь они живут миллиарды лет.
Филипп представил себе древний Рим. Будто едет он в колеснице. А навстречу идет Антонида. И она в римской одежде. Вот потеха!
Вдруг жеребец стал. Филипп выскочил из саней, проваливаясь, пошел вперед. Кто-то ехал навстречу и не хотел сворачивать. Судя по сбруе и лошади, седок был не из простых. Филипп прошел к санкам.
— Кто такой?
— Как это кто? — ответил раздраженный голос.
Солодянкин чиркнул спичкой. Санками правил священник Виссарион. Он не хотел терять своего поповского права: едет батюшка навстречу, если и груженый воз, а сворачивай в целик.
— Потрудись, батя, у нас конь пристал, а дорога еще дальняя, — сказал мирно Филипп.
Спичка погасла, отец Виссарион сердито свернул в сумет и объехал комиссарские санки.
Тепляшинский поп только сбил Филиппа с хорошего лада. Вон как ему все наглядно представлялось. В такую темень только и думать о древностях.
И опять кто-то ехал навстречу. Филипп снова прошел к саням.
— Кто?
— Человек! — ответили из кошевки.
Филипп снова чиркнул спичкой. В кошевке сидел муж Ольги Жогиной, поручик Харитон Карпухин. Он потянул к уху воротник бекеши, стараясь удержать в тени лицо.
Филипп вспомнил, что где-то здесь находится поместье отца Харитона Карпухина. Старик там жил почти безвыездно. Видно, навестить его едет поручик.
Разъехались, уступив друг другу дорогу наполовину, а по правде — те и другие сани протоптали двойной след по целику. Видно, угомонился Карпухин. Слышно, у военкома отметился и оружие сдал. А тогда-то у Жогиных расходился так, что хоть под арест бери. Вспомнил Филипп об Ольге, но спокойно, холодно. Глупый же был. Прямо можно сказать, дурак.
Капустин, наверное, спал. А может, о Вере Михайловне думал: больно учителка хороша.
Около скрипучей мельницы-ветряка, на повороте в Вятку, Капустин вдруг подергал Филиппа за полу:
— Тут до моей деревни недалеко. Давай заедем, Спартак.
Что поделаешь, Филипп передал вожжи, и Капустин направил Солодона по зимнику. Он был доволен поездкой в Тепляху, тем, что собрание прошло хорошо, поэтому и надумал навестить свой дом.
Знакомая дорога. Сколько раз, возвращаясь из Орлова, шагал тут босиком, болтались за спиной на батоге состарившиеся сапоги. Отвыкшие за зиму ноги покалывала прошлогодняя стерня, щекотала молодая мурава. На пороховых вырубках запах разогретой хвои и земляники. Приятно полежать в траве. Над тобой далеко в небе медлительно, как ели, качаются султаны иван-чая. Всему этому дивишься заново, будто видишь первый раз.
Так было в детстве, которое, кажется, кончилось давно. Кончилось здесь же, в тот день, когда он отказался стоять в отцовской сумеречной лавке с аршином в руке.
— Больше я не буду торговать, — сказал он отцу.
Тот взвизгнул, схватил супонь.
— А жрать, а жрать хошь? Ишь! В Мишку пошел, в политика! — закричал он, намереваясь ударить Петра, но тот вырвал супонь. И маленький, сухой отец с бессилием понял, что самый младший вырос. Он затопал ногами. — Пошел, пошел из дому, дармоед! Вот бог, вот порог.
Мать, тихая, замученная детьми и работой, совалась между ними, пытаясь утишить гнев мужа, унять упрямую вспышку в Петре.
Они озлобленно стояли друг против друга. Мать оттащила Петра, он пошел на второй этаж, собрал книги.
— А сапоги, а штаны чьи? — выкрикнул отец, сбивая остаток злости.
— Отработаю, верну, — проговорил угрюмо Петр и ушел из дома. Думали, на день-два. Оказалось, вовсе.
В семье он был младший. Видимо, поэтому ему больше досталось материнской ласки. Для Петеньки она припасала и сметанный колоб, и медок. Оправдываясь перед старшими детьми, объясняла:
— Махонькой он, худенькой удался.
Таким махоньким да худеньким он и остался в ее представлении. Когда Петр после ссоры с отцом, не догостив до конца каникул, уехал в Орлов, а потом подался в Вятское реальное училище, она посылала ему с оказией все, что сумела приберечь тайком от мужа: желтую бутылку оттопленного масла, которое надо доставать лучинкой, туесок меду. Когда Петр гостил у замужней сестры в соседней деревне, мать приходила, уговаривала, чтоб он вернулся.
— Отойдет сердце-то у отца, он только поначалу злобится.
Петр гладил морщинистые, в земляной несмываемой черноте руки матери, пытался объяснить, что мириться не пойдет, что торговля отца обман. Мать удивлялась:
— Как это обман? Никто не жалобится, все по-божески. Отец-то и сам сколько работает.
Она не умела понять Петра. Слушала, кивала головой, а потом повторяла прежнее:
— Ты уж согласись, Петенька. Уж гордость перед отцом-то сломи. Ведь вон как согласно жили.
Для него этот разговор был мукой. Петр знал, что не сумеет объяснить матери, почему ушел из дома.
— Как-нибудь потом я приду. Потом приду, — обещал он.
И пришел. Отец кашлял за перегородкой, шаркал изношенными валенками. Он поседел, сгорбился. Закрадывалась жалость к нему, но Петр не подошел. Расстались как малознакомые, только окинули друг друга взглядами, в которых и боль, и обида.
Потом шли два года тоскливой нужды: ржаной хлеб с водой да луковицей, истасканный до лоска пиджачишко, который Петр сам ушивал и штопал. Где только не пришлось таскаться в это время. Грузил в купецких лабазах муку и железо, переносил книги в земском складе. Знал, что от соли рубаха расползается, кирпич таскать тоже гибель для одежды. Грузчики любили его. При нем артельщик не объегорит. Петька башковитый, глазом моргнуть не успеешь — все высчитает.
Нужды он не боялся, борьба с ней наполняла его твердостью. А оттачивал он свою злость к сильным мира, читая по ночам книжки, которые давал ему один человек в земском складе. Эти книги подтверждали то, что видел он вокруг себя.
Сегодня повернул Капустин сани к родной деревне потому, что была на это особая причина. И не только та, что уже с полгода не видел свою мать.
Этой суматошной зимой, когда целыми неделями не удавалось поспать, свела его судьба с Лизой, официанткой ресторана «Эрмитаж», в котором столовались балтийцы, комиссары горсовета и прочий бездомный народ. Петр сразу заметил ее. Гордо посаженная голова, веселая поступь. В лукавых глазах и в уголках припухших губ постоянная усмешка. На легкие и тяжеловесные остроты она отвечала находчиво. Посмотришь на нее — не работа, а игра. Заливается смехом, грозит кому-то пальцем и успевает носить пирамиды тарелок. Мужики довольны. Приятно отвести душу в болтовне с красивой девушкой. А подходя к Петру, который следил за ней, затаившись под пальмой, она улыбалась виновато и даже вроде терялась.
— Какой народ шумный.
Петр провожал глазами ее ладную фигуру, умилялся завиткам волос над нежной шеей. В ушах постоянно звучал ее грудной голос, смех.
Петр терялся, когда подходила она. Был сух. Спасибо — и только. Ему казалось очень ненатуральным, если он вдруг пригласит ее в свободный вечер в электрокинотеатр «Одеон» на картину «Жена, собака и пиджак». Ведь все сразу поймут, что он ухаживает за ней. И она поймет. Просто так не приглашают. Вот если бы случилось такое: хотя на десять минут все заснуло, окаменело. Он бы тогда подошел к ней и сказал просто, что она нравится ему, что он любит ее.
Капустин мучился, видя, как Кузьма Курилов называет Лизу разными ласковыми именами, пытается обнять, подмигивает. Завидный характер. Иногда ему казалось, что он уже опоздал, Курилов вот-вот сделает ей предложение.
В тот вечер Капустин решил, что ждать больше нельзя. Он подзовет Лизу, попросит сесть за столик и скажет все. «А у нее-то, может быть, никакого чувства нет ко мне», — вдруг холодом обдала его догадка, но он все-таки пошел в ресторан. На этот раз не оказалось Лизы. Он пошел на кухню, чтобы спросить у кухарок. Раз задумал, надо сделать. Пусть и откажет она. Тогда он хоть не будет мучиться.
В боковой комнатке вдруг услышал голос Лизы:
— Уезжай, слышишь, уезжай. Ты мне хуже чужого. Я нарочно скрылась в Вятку, чтоб ты не нашел меня.
— Лизок, так я ведь все понял, — бубнил однотонно бас. — Я не пью, Лизок.
У Капустина испариной покрылся лоб. Опоздал! Прозевал! Наверное, в таких случаях полагалось незаметно уйти, а он толкнул дверь. Лиза с красными глазами стояла у окна и утирала платочком щеки. На конторке сидел плечистый человек со сросшимися угольными бровями и рассматривал свои пальцы.
«Муж», — понял Капустин. Лиза повторила злым голосом:
— Я не могу смотреть на тебя. И не уговаривай. Лучше не уговаривай.
Мужчина мрачно покосился на Петра.
— А ты что за птица?
Петр не ответил. Молча прикрыл дверь. Чужая сложная жизнь была рядом. Такая, в которую он не имел никакого права вмешиваться. Лиза, в мечтах близкая, родная, оказалась совсем незнакомой женщиной.
Надо было уходить, а он стоял в коридорчике, кроша в пальцах цигарку, чего-то ждал.
— Неужели ты не понимаешь, что я тебя ненавижу! — послышался голос Лизы. — Не подходи ко мне, я позову людей. Я позову. Слышишь! Петра Павловича позову.
И тут Капустин сделал то, чего не предполагал. Он открыл дверь и вступил в комнату.
— Я здесь, — сказал он. — Разве Лиза не говорила вам, что она за мной замужем?
— Как, как?! — взревел вдруг бывший Лизин муж и одним прыжком подскочил к Капустину, схватил его за воротник пальто. — Как так? Я-то живой, я-то живой!