Летние гости — страница 17 из 110

Но Антон понимал все по-своему: всех надо к стенке. Без снисхождения.

Речь его ветвилась. Он уж говорил о том, чтобы снова арестовать Трейтера и Чарушина.

— Кровь не вода, — выкрикнул Трубинский, — зря лить… Верхоглядские это у тебя мысли. Всех под одну стрижку.

Лалетин и Трубинского остановил:

— Пусть договорит Гырдымов.

— И вот, — гаркнул Антон прорезавшимся вдруг голосом, — поэтому у нас и Курилов, и иные прочие бедокурят, потому как знают, к стенке их не поставят. А за такое взашей от революции и к расстрелу. Вот. Расстрелять предлагаю Курилова Кузьму.

Но вместо ожесточения гырдымовская речь почему-то сбила крутость.

— Пущай Курилов слово даст, что человеком станет, — выкрикнул с места Василий Лакарионович Утробин. — А не одумается, ужо тогда. Как, Курилов?

Тот вскочил.

— Да братцы, матерь божия, да я… — Почесал стосковавшуюся по бане грудь. — Да я голову сложу.

Но Капустин отлично помнил, как Курилов баскаком налетал на деревни, как пил, требовал баб, куролесил. Он встал и так же непреклонно повторил:

— За должностное преступление, грязнение идей коммунизма, выразившееся в пьянстве, грабежах, вымогательстве и других преступных делах, предлагаю исключить Курилова из партии, просить Вятский горсовет снять его с поста начальника летучего отряда, — и сел, сцепив пальцы в плотный замок.

— Да ты что говоришь? — взмолился Курилов. — А сколько я хлеба привез, сколько буржуев вредных арестовал, саботаж прекратил… Что, это не в счет? Я революции преданный.

— Ишь, революции преданный. Больно ты ей нужен. Князь ты Галицкий, а не революционер. Люди воюют, а ты пьянку да позор разводишь, — пробасил Трубинский.

— Вестимо, князь, — откликнулся кто-то.

Словно колесо, соскочившее с оси, вприскочку, бесшабашно грохоча, катилась жизнь Курилова. Где-то должно было это колесо остановиться, если раньше того не спадет обод и не рассыплются спицы.

Почитай, год была в хмельном угаре его голова. Орал на митингах, громил винные погреба, делал что угодно. Бурлила кровь. А тут хотели его взнуздать, тут революция была голодной, подчинялась дисциплине. А где та, похожая на бесконечный праздник, которой желал он? Ту, веселую, шумливую революцию кто-то подменил. И с этим был не согласен Кузьма Курилов.

— А кого я прижимал? Да контру прижимал! — выкрикнул он. Вдруг в глазах его блеснула решимость. Он потупился, опять поиграл бескозыркой. — Не хотел я говорить, — будто с трудностью выдавил из себя. — Не хотел говорить, да, знать, не обойтись. Баба тут промеж нас с Петькой замешана. Злость он имеет на меня из-за бабы. Поэтому…

Филипп еще не видел Капустина таким бледным. Он вскочил, совсем по-мальчишечьи со звонкой обидой выкрикнул:

— Всего от тебя ожидал, но такого… Сволочь ты. Всех по себе меряешь, — и сел, багряный от ярого стыда.

— А кто баба-то? — решительно спросил Гырдымов, готовый докапываться до самой сути. Лицо его загорелось азартом.

А кто? И так ясно — Лиза. Нет, Филиппу совсем не по сердцу были такие раздоры. Спартак-то пошто погинул? Да потому, что несогласия начались меж гладиаторов. Этот туда, другой сюда. Вот и получилось: каждый пер куда хотел. А Красе что, ждать станет? Поодиночке-то легче передушить. Нет, не туда пер Кузьма Курилов. Вовсе не туда.

Вдруг вышел из-за стола Василий Иванович. Слиняла с лица цыганская смуглота. Сначала молчал, потом заговорил. Вроде как-то коряво.

— Не один ведь Капустин знает тебя, Курилов. Мы тоже знаем. Не припутывай всякое постороннее. Кто летом здесь был, когда еще при Временном мы только организацию свою сбивать зачинали, помнит курсистку-медичку товарища Веру Зубареву. Чистейшей души человек, революции до конца себя отдавшая. Петр вот Капустин под ее указом первые шаги делал, Михаил Попов помнит, вместе в комитете были, Алеша Трубинский.

Петр Капустин и Алексей Трубинский как-то выпрямились, стали строже. Да, они помнят.

— Так вот вчера пришло с Калединского фронта письмо. Наш дорогой товарищ Вера Зубарева погибла. Замучили ее белые кадеты. Как революционерка она погинула.

Василию Ивановичу было, видимо, тяжело говорить. Рука невольно сжимала воздух, голос дрогнул.

— Забывать мы про нашего дорогого товарища не имеем таких прав. Но почто я все это? А потому, что Вера Васильевна Зубарева так говаривала нам: «Подумайте только, какое счастье нам выпало. Сколько людей о революции мечтало, шло за нее под свинец и под дубовую перекладину. А мы дожили до одной революции и будем другую делать — социалистическую. Святое это дело — революция. Она на крови самых верных революционеров поднялась, на самых чистых и честных жизнях взошла».

Лалетин остановился, потянул тугой воротник косоворотки, повторил:

— Так она говаривала. Я почему это вспомнил? А потому, что изволочили мы эти слова — революция, революционер. Все за них уцепились — и кадет, и анархист. И Курилов себя революционером называет. Я так считаю, что чистым это слово обязаны мы содержать. А такие, как ты, Курилов, что делают? Да такие паскудят, плюют революции в самую душу. Что касаемо тебя, оправдания тебе нету, хоть и в тюрьме сидел. Верно тут сказали: взашей тебя от партии надо. Я вот первый руку подымаю. — И сел с разожженным от волнения лицом.

— Правильно! — звучно ударил чей-то бас.

* * *

Филипп шел после собрания и думал о Кузьме Курилове:

«Почто он вину-то не может понять? Вот посадить бы его заместо Капустина с отцом Петра да Федором Хрисанфовичем, враз бы уразумел.

Ну, и я тоже не много смыслю. Столь же смыслю. Кто последний речь держит, тот, по-моему, и хорошо говорит. Говорил Дрелевский — верно, Утробин сказал — я подумал, дельно. Надо вот самому понимать. А как такому обучиться?»

Потом Филипп разобиделся вдруг на Лалетина за Спартака. «Наговорил, наговорил, что будто я не так про социализм сказал, а ведь не пояснил тоже. Вот кабы взялся да отвеял из моей головы мякину, да показал, в чем зерно-то? Почто тот социализм хуже?»

Солодянкин был не в силах совладать с напором горьких мыслей и чувств. Уж коли он к большевикам повернулся всем лицом, так надо его направлять.

В эту ночь не мог он уснуть.

Вот Ленин все понимает даже наперед. Его бы послушать, и настало бы просветление. Филипп вскочил с постели. Вот она, нужная-то мысль! Надо Ленину написать. Может, есть у него специальная школа для нешибко грамотных, где учат таких, как Филипп, уму-разуму?

Филипп зажег коптилку, почистил ржавое перо. За окошком сипло ныла вьюга, просилась в подвал, тренькая державшимся на картонном пятачке стеклом. Солодянкин, навалившись грудью на хлипкий стол, мучился над письмом, с замиранием думая, что, когда уйдет письмо, надо ему стать вовсе другим, вчистую перемениться. Ведь сам Ленин узнает и, наверное, спросит:

— А он как, этот Филипп Солодянкин, стоящий парень или просто так, ни рыба ни мясо? Поди, учить его — зря силы переводить?

Как Ленину ответят, судить трудно: ничего ведь Филипп пока не сделал. Ногу только себе прострелил. Но он решительно въехал на белое бумажное поле и написал:

«Дорогой товарищ Ленин, как нашего учителя рабочих и крестьян, прошу Вас, обратите на меня внимание и возьмите куда-нибудь учиться, чтоб я понял, что к чему на земле. Так как образование у меня, почитай, никакое, согласен я на все. Хоть в самую студеную избу посадите и давайте хлеба половину фунта на день, буду учиться. Товарищи мои и Марксовы книги понимают, и речи говорить умеют, а я совершенно к этому негодный. А понимать страсть как желаю. Ах, если б кто знал, как мне теперь хочется учиться.

Я ведь слышал, что Вам недосуг, поди, и нет школы такой, но мне уж невмочь без учения. Товарищ Ленин, обратите на меня внимание, выведите на свет. Когда говорят про учение, у меня, кажется, все нутро горит. Я бы уж себя не пожалел».

«Нет, не пожалел бы», — твердо сказал себе Филипп.

Он перечитал письмо, подумал, что бы еще можно было добавить. Потом решил, что вроде сказано все, и поставил подпись:

«Филипп Солодянкин-Спартак, гражданин города Вятки, сын рабочего человека Гурьяна Васильева, сам рабочий, солдат, а теперь красногвардеец».

После этого он лег и долго лежал с открытыми глазами: представлял, как получат его письмо в Москве, как понесут к Ленину. Замирал дух. Ему было тревожно и радостно. «Чего наделал-то я… Надо волосы дыбом иметь на голове, чтобы так-то».

А наутро вдруг взяли его сомнения. «Может, не надо такое письмо посылать? Ленину, поди, и спать некогда, а тут еще обо мне забота». Филипп согнул письмо вчетверо и положил в карман солдатской рубахи: подумать надо.

ГЛАВА 8

В память Филиппа врезался суровый слог мандата:

«Предъявителю сего тов. Филиппу Гурьяновичу Спартаку (Солодянкину) поручается утеснить в занимаемых роскошных помещениях представителя буржуазии, домовладельца Степана Фирсовича Жогина и занять для себя и своей матери две комнаты…»

— Кабы не Жогина, — сказал Филипп, почесав за ухом.

Он знал, что Жогина начнет попрекать его обносками и объедками, забранными комнатами. Но не скажешь ведь Трубинскому, что боишься этого? Смехотворная причина для отказа. Трубинский гудел своим низким голосом, втолковывая Филиппу:

— Ну, ты что, не рад? Из подвала своего выедешь… Кроме того, нам сейчас обязательно нужно, чтобы ты въехал к Жогиным. Массовое утеснение буржуев начинаем. Если ты не поедешь, остальные могут струсить, скажут: видать, большевики ненадежно держатся, раз сами не едут. А нам, мол, и совсем тихо сидеть надо. Понял политический смысл, а?

Но Филипп все равно не загорался, не радовался.

— Ехать туда — все равно что без штанов на муравьище садиться, — сказал он.

— Хорошо. Я пошлю с тобой Гырдымова. Он без предрассудков, не то что ты.

— Это я в один момент, — сказал Гырдымов и даже стал торопить Филиппа.